— Вам потребовалось два с половиной года, что'бы установить этот факт? За такой срок можно было заучить наизусть дигесты Юстиниана, — съязвил Бейлин.
— Ладно, довольно! — огрызнулся Ренэ. — Скажите только, как по-вашему, это хоть последняя война? Или опять, вранье?
— Конечно, последняя! — ответил Бейлин. — Для всех убитых она была последней.
— Не дурите! Вы обязаны хоть что-нибудь понимать! Правда, вы все оказались мыльными пузырями.
— Кто «мы»?
— Социалисты! Почему вы молчали? Почему вы не боролись против войны? Почему вы не легли костьми, чтобы не допустить ее? Почему не нашлось среди вас героев? Где были ваши люди, готовые бороться за свою идею, пожертвовать за нее собой, погибнуть за нее? Имейте в виду, что мученик, погибший в борьбе, иногда становится героем, вождем. Массы идут за одним только его именем! А где они были, ваши герои? Назовите мне их! Дельцов знаю, карьеристов знаю, а героев не знаю. Что вы мне тычете дигесты Юстиниана? Вы изучали вашего Маркса. А какой прок? Что вы сделали, лично вы, чтобы предотвратить войну? Вы сдали буржуазии ваш возлюбленный рабочий класс без боя. Совсем как французы сдали немцам бассейн Бриэ!
— Успокойтесь, Ренэ, — сказал я, — не надо волноваться.
— Как это не надо волноваться? — возразил он.— Обидно, в конце концов! Господин Бейлин считает ниже своего достоинства говорить со мной серьезно на политические темы! Это обидно! И довольно глупо! Не надо все-таки забывать, что вы сидите на гауптвахте не за революцию, а за драку в кабаке! Совсем как человек, далекий от революционной борьбы.
Он' расхохотался во все горло, и у меня отлегло от души: недоставало, в самом деле, чтобы наша многолетняя дружба кончилась ссорой на гауптвахте!
Бейлин тоже рассмеялся.
— Старик, — сказал он, — вы задаете детские вопросы. Как может эта война быть последней?! Подумайте сами! Она растравила такие аппетиты! Ни за что богатые классы от войн не откажутся. Напротив, когда кончится эта, они будут готовить новую! Легче отнять у голодного последнюю корку хлеба, чем у богатых такой источник обогащения, как войны!
Ренэ слушал, опустив голову. А у Бейлина лицо исказилось злобой. Он стал говорить быстро-быстро, почти захлебываясь:
— Вот уже и Америка вступает в войну. А что ей надо, Америке? Тесно ей, что ли, дома? Или жрать нечего? Просто она субсидировала Францию и Англию и вогнала в эту войну черт знает сколько миллиардов долларов. Вдруг Россия выходит из игры, и возникает опасность, что Франция и Англия будут разбиты — и тогда пропали денежки! Американских миллиардеров стали душить ночные кошмары. И вот уже несется из-за океана знакомый вопль: «За право и справедливость! До победного конца!» Для них победить — значит прежде всего спасти свои деньги! Вернуть доллары, которые были даны на убийства и разрушения. О священная справедливость золотых мешков!
— Я чувствую, что вы правы, — прохрипел Ренэ.— Это именно так! Но почему, объясните мне, почему университетская наука не сказала нам ни слова правды о природе таких явлений, как войны?! Ведь в конце концов выходит, что нам преподавали политическую темноту?! Какой крах науки!..
— Вы прозреваете, Ренэ! — сказал Бейлин, усмехаясь. В его голосе мне послышалась нотка покровительства. Так хранитель сокровищ говорит с профаном, который впервые увидел их и застыл в изумлении. — А подумали вы, что эта война — всего лишь особая форма эксплуатации человека человеком и происходит она оттого, что существует основная форма — эксплуатация труда? Война!.. Люди науки и мысли отнимают у разума его вековые функции и подчиняют его войне; разум должен заменять зубы, когти, клыки, бивни — все, чем можно кусать, рвать, терзать, ломать, уничтожать! Потому что богатые извлекают прибыль из самого процесса разрушения. А этот процесс подготовляет прибыли, ко-ггорые они еще будут извлекать из процесса восстанови 'ления.
Он смотрел по сторонам растерянными глазами и продолжал:
— А бог?! Они вечно говорят о боге! Кто он, их бог? Золотой телец! Но эти мошенники набрасывают на него убогое рубище. Они хотят разжалобить нас, чтобы мы побежали защищать их поруганного пророка! Если бы не наемные врали, каждый лучше понимал бы, что такое их война...
Я никогда еще не видел замкнутого Бейлина в таком состоянии. Что-то было вдохновенное и мученическое в его голосе, в его лице, во всем его облике. Слова, вылетавшие из его уст, были похожи на сгустки крови, которые этот человек отрывает от своего мозга, от своего сердца. Он говорил с таким жаром, точно обращался к тысячам, к миллионам, а не к одному человеку. Впрочем, вряд ли он уже видел и этого одного: просто у Бейлина что-то лопнуло в сердце, и из сердца потекла мука тяжких раздумий, хорошенько отстоявшаяся за долгие наши фронтовые ночи.
А Ренэ слушал молча, угрюмо, свесив голову на грудь. То, что сейчас происходило, не было для него обогащением новыми взглядами или познаниями: Бейлин грубо, с солдатской грубостью, отнимал у него спокойствие слепоты.
Когда после долгой паузы, которая была для него мучительна, Ренэ заговорил, голос у него был сиплый.
— Не может быть, чтобы так осталось навсегда,— сказал он. — Не может этого быть. Человечество найдет средства самозащиты! Возможно, кто-нибудь уже и сегодня знает, что именно народы должны сделать, чтобы сохранить свою жизнь. Я уверен, что они сумеют себя защитить, от войн, от всех несправедливостей, которые подтачивают их существование. Что-то новое придет... Не может быть иначе!
В камере было тихо. Вошел солдат из караульной команды, свой парнишка из первой роты, тоже русский. Он вошел, заглянул к картежникам, которые не переставая шлепали картами об стол, потом завернул к нам, как бы нечаянно уронил газету, чего не полагалось делать в арестном помещении, повертелся и ушел, ничего не сказав. Бейлин подобрал газету, бросил на нее беглый взгляд и, вспыхнув, сказал:^
— Ренэ, вы даже не знаете, как вы близки к истине. Я мог бы назвать вам одно имя... Оно пока ничего вам не скажет... Это имя человека, который знает, что именно должны сделать народы, если они хотят навсегда избавиться от войн.
Он перебросил газету мне. Это был номер «Матэн». На первой странице стояло имя Ленина: сообщалось, что он прибыл в Петроград.
Ренэ все приставал ж Бейлину и ко мне, особенно к Бейлину, и требовал, чтобы ему рассказали о Ленине. Но на Бейлина внезапно накатил кафар — мрачная, черная тоска. Прочитанное известие — так я понимал — разбередило его старые боли. Бейлин завалился на свою койку, повернулся носом к стенке и этак пролежал бревном все оставшиеся нам дни, не произнеся ни слова: тоска залепила ему рот.
Ренэ не мог понять, что происходит с нашим другом. А мне объяснять не хотелось. Мне самому становилось невесело, когда я думал о себе, о том, что делаю я на этой войне во Франции, когда в России народ дслаег революцию.
Меня томило новое, странное, не совсем еще понятное, но крайне беспокойное чувство. Не знаю, как описать его. До сих пор я держался мальчишеским легкомыслием, и оно необычайно мне помогало, оно давало мне ироническое отношение к смерти, к жизни, к войне, к Миллэ, к капитану Персье, к Стервятнику, к самому себе. Я ничего не принимал всерьез.
Но с тех пор, как началась революция в России, перед многими из нас — передо мной, в частности, — стали представать в новом свете не только внешние события, но наш собственный внутренний мир. Наши поступки, наша идеология, наши взгляды, наше добровольное участие в войне, — короче говоря, все, чем мы до сих пор жили, — все назойливо завертелось перед глазами, все требовало пересмотра и переоценки, и все расползалось под руками, как гниль, как тлен, едва мы начинали прикидывать к самим себе те мерки, которыми надо было измерять борцов за революцию.
Известия из России приходили нерегулярно, они были сбивчивы, противоречивы; чувствовалось, что их искажают, облепляют злонамеренным или простодушным враньем. Одно было все же несомненно: в России действовал народ, и действовал он против тех лицемерных классов, которые выманили у нас: наши молодые жизни и бросили их, как хворост, в костер.