Я никогда еще не слышал из уст Лум-Лума таких длинных тирад. Но, видимо, он уже не мог совладать с собой.
— Заметил? — продолжал он. — Пусть попадет снаряд в какую-нибудь старую церковь, сейчас же со всех сторон вопли и крики: «Ах, старая церковь! Пятьсот лет тому назад в ней венчали королей, а теперь ее поломали! Ах! Ах!» А наши жизни! На это наплевать?! Все обливаются слезами, когда вспоминают о страданиях Иисуса Христа, а на пехотного солдата наплевать?? А что такое пехотный солдат? Просто безвинно приговоренный к смерти... А на него наплевали?! Хотел бы я знать, кто все это устроил!
— А ты, старик, быть может, и прав! — заметил Поджи после раздумья. — Поймать бы того, кто крутит эту шарманку. Ах, как бы я его хорошо убивал! Я бы его очень долго убивал...
Поджи был мрачен.
— Недавно нам делали прививки против тифа,— сказал он после долгого молчания. — А ты мне скажи, рюско, против начальников прививка есть? Против начальников, и против войны, и против всего этого дерьма, которое нам подсунули вместо жизни? Нет такой прививки? Врешь, есть. Должна быть. Не поверю, чтобы не было. Только вот узнать бы, кого надо подержать за глотку, тогда он не скажет, что нет такой прививки.
Мы молчали.
Батальоны всё шли с фронта и шли. Показались остатки нашей роты. Впереди несли труп капитана
Персье. Четыре рослых легионера несли его, высоко подняв носилки. По сторонам шли факельщики. Мерно урчала щебенка под ногами солдат. Что-то было торжественное в этом ночном шествии, оно напоминало шествие древних галлов или легионов Рима.
Рука капитана беспомощно свесилась с носилок, стек болтался на золотой браслетке.
— Убит! Персье убит! — сказал кто-то рядом с нами.
— Что же это за игра? — сдавленным голосом произнес Поджи. — Раненых солдат оставляют,' а убитого капитана уносят?! Что это за игра?
— Такая игра! — ответил Лум-Лум. — Быть может, он и не убит? Быть может, он только ранен?
Поджи пустился вдогонку мертвому капитану. Носилки уплывали в глубину темных и пустынных улиц, сопровождаемые угрюмым грохотом солдатских сапог.
Вскоре Поджи вернулся.
— Убит, — сказал он. — Его нашли под оградой у кладбища. Знаете, где кладбище? Прямо под оградой его и нашли.
Поджи говорил быстро, возбужденно.
— Что ж, смерть слепа! — заметил Лум-Лум.
Тогда Поджи оттащил нас обоих в сторону и шепотом, чтобы не слышали арабы, сообщил:
— У нее был поводырь! Ее вели за руку! Ваши парни говорят — пуля в затылке. Значит, был поводырь у смерти... Кто-то из ваших! Видишь, Лум-Лум?! Не все такие кретины у вас в роте, как ты, старый окорок!
Поджи был весел.
КОНФЕРЕНЦИЯ НА ГАУПТВАХТЕ 1
Уфимский татарин Незаметдинов приехал во Францию всего за несколько недель до войны — он завербовался на работу в угольных шахтах под Лиллем. Но Лилль быстро попал в зону военных действий, и Незаметдинов бежал в Париж. Здесь он голодал.
Двадцать первого августа, в день, когда начался прием в армию иностранных добровольцев, рядом со мной в очереди у рекрутского бюро оказался смуглый, широкоплечий и довольно неуклюжий молодой парень с лицом монгола. Он разговаривал с каким-то веселым курносым малым. По-русски монгол говорил плохо, косноязычно и брызгал слюной. Это и был Незаметдинов.
Нас зачислили во второй маршевый полк Иностранного легиона и направили в Блуа для прохождения воинской подготовки.
Отъезд был назначен на утро следующего дня. Из русских многие явились на вокзал пьяные, с гармошками, с балалайками, горланили песни с присвистом и гиком, ругали крепкими русскими словами кайзера Вильгельма и неистово кричали:
— В Берлин! В Берлин!
Приятель Незаметдинова, вчерашний курносый малый, взобрался на крышу вагона и откалывал там «Камаринского». Когда поезд тронулся, парень ударился головой о железнодорожный мост, и мы оставили его труп на ближайшем полустанке.
Незаметдииов расстроился. Теперь он был совсем один на свете. Он хотел остаться похоронить беднягу, ему не разрешили: мы были солдаты, мы уже не принадлежали самим себе.
В Блуа, в казармах сто тринадцатого линейного полка, который в то время уже был на фронте, нас ждали прибывшие из Северной Африки инструкторы — солдаты, капралы и сержанты Иностранного легиона. Мы впервые увидели легионеров. Это были матерые волки пустыни. Зной и ветры Северной и Экваториальной Африки, Индокитая и Мадагаскара обожгли их лица. У них были острые глаза, точные движения, повелительные голоса. Мы смотрели на них со смешанным чувством любопытства и тревоги.
Капрал, к которому попали мы с Незаметдиновым, был небольшого роста, подвижной, быстрый в движениях блондин с наглыми глазами. Легионеры звали его Шакалом.
Это был Миллэ.
Незаметдинову военное обучение не давалось. Он был неповоротлив и неуклюж. К тому же он не понимал по-французски. Мы переводили ему слова команды, но он плохо понимал и по-русски.
Миллэ это выводило из себя. У него передергивалось лицо. Рубец на левой щеке — в Аннаме какой-то туземец хватил его жилой носорога — багровел и сжимался. Миллэ обзывал Незаметдинова верблюдом, медведем, бревном, скотиной и падалью. Но Незаметдинов не понимал и этого.
Незаметдинов был одинок. Он тосковал.
Очень скоро его отправили на фронт.
Смерть скакала на огненных копытах, и белье кишело вшами.
Одно было хорошо — Миллэ остался в Блуа. Однако прошло несколько недель, капрал прибыл с командой пополнения на фронт и попал как раз во вторую роту, во взвод Незаметдинова.
Для татарина снова начались горькие казарменные дни. Капрал придирался к нему, назначал на внеочередные наряды и дежурства, пулеметной своей скороговоркой давал ему издевательские поручения вроде: «Поди принеси ключи от окопа второй линии». Незаметди-нов не понимал, он только по лицам товарищей видел, что капрал над ним издевается.
Однажды ночью я услышал плач.
— Чего ты ревешь, Незаметдинов?
Татарин отвернулся.
2
После ранения я попал в госпиталь Отель-Дьё в Па-риже.
Однажды утром, едва раскрыв глаза, я увидел новых соседей. Это были Ренэ и Незаметдинов. Я подумал, что у меня опять начался бред: прошло три недели, как я оставил их на фронте, и вот они рядом со мной.
У Незаметдинова была перевязана нога. Ренэ был весь забинтован и обмотан, как египетская мумия. Это мешало ему говорить и даже писать. Он с трудом нацарапал на клочке бумаги:
«Наши артиллеристы — свиньи! Они укоротили прицел и посолили нас шрапнелью, когда мы обедали. Кроме меня и Незаметдинова ранены были капрал Миллэ (ура!) и Бейлин. Не знаю, куда их эвакуировали».
Незаметдинов ничего не сообщил. Ему было не до ° того — очень болела нога.
Радость нашей встречи прошла через пятнадцать минут. Больничная скука сменила окопную. Обходы врачей, мучительные перевязки, вонь, стоны, плач, бред, скверная еда...
— Зачем на война пошел? — простонал однажды молчаливый Незаметдинов.
Я сначала подумал, что вопрос относится ко мне.
' — Долго рассказывать, — ответил я.
Но я ошибался, Незаметдинов обращался не ко мне, а ко всему миру и прежде всего к самому себе. Это самого себя с упреком и горечью спрашивал он: «Зачем на война пошел?»
Он часто повторял этот вопрос.
Нас всех троих выписали одновременно и отправили в депо на формирование, в Блуа — туда же, где мы проходили подготовку в самом начале войны.
Вот он снова, тихий, провинциальный, древний город, голубое небо Турени, фруктовые сады, мелководная Луара, рагу из кролика, жареные улитки и непобедимые патриоты в мелочных лавочках, в кофейнях, парикмахерских и бильярдных.
Вот они, старые, знакомые казармы. Вот она, базарная площадь, где мы производили учение. Невысокие, но крепкие дома мягкой романской архитектуры все так же окружают ее. Сады, церковь с высокой колокольней.
Но еще выше церкви деревянное здание хлебного рынка. 1