Он обращался к Хозе Айала, но испанец не понимал его и не мог ответить.
В этот день мы почувствовали свое сиротство. Солдаты угрюмо разбрелись по развалинам. Утром они снова толпились у дверей закрытого кабачка. Каждому хотелось заглянуть туда, увидеть, что там происходит. Но сипай, угрюмо охранявший вход, не подпускал нас близко.
Мы были разбиты тяжелой обидой. Мы бродили вокруг домика и ждали, не раскроется ли ставень, не скрипнет ли дверь. Но дом молчал.
Мы были настроены лирически.
Шапиро из второго взвода прочитал мне свои стихи, посвященные Маргерит. Шапиро, по прозванию Цыпленок, был сутулый, тщедушный парень с еврейским носом и впалой грудью. Стихи он написал по-французски. Стихи были плохие.
Но отсутствие хозяек Морэн волновало не только Шапиро. Все были обижены. Лум-Лум вспомнил, что Маргерит любит тартинки из поджаренного солдатского хлеба. Мы послали ей через ребят целую буханку. Мы передали также целую банку консервов из лакомого английского бойледбифа, полученную в рационе. Говорили, будто кое-кто из Легиона даже цветы послал хозяйкам.
з
Рытье подземных ходов продолжалось. Саперы утверждали, что мы зашли в тыл немецкого окопа.
— Скоро можно и взрывать! — сказал их сержант, руководивший работами. Он сидел в сапе, на земле, набивал трубку и полушепотом пояснял: — Сейчас мы как раз под их командным постом. Если успеете взорвать, получится паштет из баварского пехотного мяса. Как они только явятся перед всевышним в таком виде, эти сволочи?
Однако, возвращаясь из подземелья к себе, мы неподалеку от выхода, то есть уже под нашим расположением, услышали глухие подземные стуки.
— Ну что ж! — добродушно улыбаясь, сказал сапер.— А это они уже под вас подкопались, Легион. На то и война, дорогие!
Сапер был спокоен: ему в этих окопах не жить, он не пайщик.
Мы разбрелись по каньям. Вечером, укладываясь спать, капрал Делькур сказал:
— Если взрыв произойдет сегодня ночью, то я согласен, чтобы мою голову отнесло к немцам! Но зато я требую, чтобы все остальное попало в постель к Маргерит. Это мое пожелание. Я готов повторить его священнику на исповеди.
— А когда ты захочешь получить по морде, ты его повторишь мне, — сказал Шапиро из второго взвода.
Он говорил негромко, с преувеличенным спокойствием набивая трубку и глядя Делькуру прямо в лицо. Все насторожились.
— Кто это говорит? — воскликнул Делькур, будто не узнав голоса Шапиро. — Ах, это ты, Цыпленок? Это ты мечтаешь влепить по морде старому легионеру? Подождите, братья, сейчас я лягу и буду смеяться! Дайте примоститься поудобнее!
Через минуту он заговорил снова:
— Чего ты, Цыпленок, ерепенишься? Я вообще думаю, что все это не так с нашими бабами... По-моему, этот артиллерист, которого они выдавали за родного и за якобы раненого, был настоящий дезертир, самый обыкновенный подлец. Он не украл свои свинцовые сливы, он их вполне заслужил. Знаем мы таких!
— Почему ты так думаешь?
— Почему, почему! Потому, что слишком уж удобно иметь все под рукой на войне: и чтобы тут рядом дом, и мама тут же, и, главное, жена тоже тут. Так не бывает! Я пятнадцать лет в Легионе! Меня знают на всех дорогах — от Эль-Джазаира до Тимбукту и от Судана до Индокитая. Я жрал песок и запивал потом! А к моей мамаше дорога никогда не заворачивала. Пусть скажет Миллэ, или Лум-Лум пусть расскажет, сколько раз видел он свой дом с тех пор, как опустил подбородник. А Кюнз? Или Адриен? Или Джаффар-дурачок? Или Уркад? А тут смотрите, как паренек устроился: поспать с женой, пообедать у мамы, а потом пойти поиграть в снежки с шалунами, которые приехали из-за Рейна! Не бывает этого! И все!..
Кто-то из волонтеров, кажется Бейлин, пытался объяснить, что теперь, когда воюет вся страна и в армии много мобилизованных, возможны всякие случайности.
— История этого Робера вполне правдоподобна,— поддержал и я.
— Не морочь голову, рюскб! — оборвал меня Дель-кур. — Раз военно-полевой суд приговорил его к расстрелу за дезертирство, значит, он дезертир и есть. Военный суд не ошибается.
— Ты смело можешь это утверждать, — заметил Лум-Лум улыбаясь.
Делькур рассмеялся.
— Ну что ж!—сказал он. — Суд и влепил мне пять лет за эту старушку в Буканефисе! Конечно, это были не самые лучшие годы в моей жизни, но, по совести, я-то ведь получил за дело! Тем более дезертир. Стрелять надо таких — и кончено!
Канья начала слушать с интересом: тут что-то есть.
— Ты говоришь, воюет вся страна? Прекрасно! Каждый взвалил себе на горб цивилизацию и идет... Куда? Неизвестно. Люди выбиваются из сил, чтобы добраться. Куда? К могиле! Ладно! За это платят жалованье и дают суп и табак! Ладно! Ну, а женщины?
— Что женщины?
— Женщины имеют право быть стервами?
— То есть?
— Имеют они право в такое время ходить между солдат с погребальными лицами, в черных платьях и разыгрывать монашек-кармелиток? А?
— К чему ты ведешь, Курносый? — опросил Лум-Лум.
— А к тому, что эти две бабы разыгрывали святых. Они запаковали свое мясо в траурные платья, а мы ходили вокруг них, как на кладбище.
— Что ж, они вдовы!
— Вдовы! Вдовы! Они сегодня вдовы и завтра вдовы! А я сегодня — шестьдесят кило живого веса, а завтра я — тридцать кило битого мяса!
— Не мешай спать! — сонным голосом перебил Франши из правого угла. — Разговорился, черт!
Но на Франши закричали со всех сторон:
— Молчи, Пузырь! Еще выспишься!
Канья уже определенно желала слушать Делькура: тут, конечно, что-то есть.
— Я говорю, если эти женщины действительно святые,— чему верят дураки, — тогда так и надо держать их под замком. Генерал правильно рассудил! Не должны святые ходить между грешными, а грешные и глядеть не должны на святых.
— Это очищает душу, — внезапно вставил Шапиро.
Он сказал это робко, вполголоса, как бы только для
себя, но все слышали. Шапиро смутился и отодвинулся в тень.
Но Делькур, весело смеясь, уже подхватил его слова:
— Та святая очищает, которую кладешь себе в постель. И вот я говорю — мы были дураками. Ведь стыдно было глядеть! Взять хоть бы меня самого! Я месил ногами песок по всей Северной и всей Экваториальной Африке и не пропустил ни одной ни черной, ни белой бабы, а здесь я внезапно стал каким-то святым Франциском и делал для этой мадам Морэн крысоловки из колючей «роволоки! А залезть к ней в постель я несмел! Чего я смотрел, скажите мне, пожалуйста? А старый козел Лум-Лум? А все?.. Нечем гордиться, старики! Мы себя вели, как мальчуганы вроде Цыпленка.
— Он верно говорит, — сказал Хозе Айала. — С женщинами надо быть галантным и беспощадным.
Ободренный поддержкой, Делькур продолжал.
— Я думаю, — сказал он, — этот расстрелянный артиллерист не был из таких дурачгав. Дезертир-то уж не пропустил этой толстозадой, как ее... Маргерит.
Солдаты слушали Делькура со все возрастающим интересом. Он показывал давно знакомые вещи, но с новой, неизвестной стороны.
— Надо было и нам то же самое делать! Я думаю, за два франка в зубы всякий мог бы увести ее на полчасика в чулан.
Из угла, где лежал Шапиро, через канью перелетел котелок и ударился об стенку рядом с Делькуром, в трех сантиметрах от его головы. Драка стала неминуемой. Но явился Уркад и увел Шапиро и еще двух человек на дежурство в сторожевое охранение.
Никто во всей роте не знал, кроме меня, что студент-филолог Шапиро молитвенно влюблен в Маргерит.
Маргерит была толста, коротконога, неуклюжа, у нее были грубые руки судомойки. Но Шапиро клялся мне, что именно в Маргерит он впервые увидел всю красоту мира. Его сощуренные, близорукие глаза сделались огромны, когда он говорил мне это, и одновременно они были похожи на глаза испуганной газели. Некрасивое, усталое, землистого цвета лицо Шапиро оживало, когда показывалась Маргерит. Оно получало блеск спелого плода, свежесть цветка, напоенного росой. Шапиро говорил мне, что ему бы хотелось вернуться с войны здоровым только для того, чтобы отдать свою жизнь Маргерит. Он мечтал увезти ее к себе в Умань. Если она не согласится, он останется во Франции, в Шампани, он будет работать батраком на ферме.