когда на Европу обрушилась катастрофа, уносившая тысячи жизней каждый день, он сделался ненужен и валялся в пыли, попранный политическими партиями, церковью, войной, всем ходом истории. Кругом была растерянность, развал, пустота. Роллан смотрел на них глазами, полными скорби.
Вот его запись о том, что видел он в войне: «Банкротство цивилизации, безумие человечества, которое приносит в жертву смертоносному и глупому кумиру войны свои самые драгоценные сокровища, свои силы, свои жизни, свои самые возвышенные добродетели, пыл своей героической самоотверженности».
Где выход? Нет выхода.
«Ощущение пустоты сжимает мне сердце, — пишет Роллан далее, — пустоты всякого божественного слова, всякого сияния Христа, всякого духовного водителя, который показывает град божий по ту сторону схватки. И вдобавок бесполезность моей жизни, тщетность всего моего труда... Засыпая, я хотел бы больше не открывать глаз!»
Крик отчаяния. Что будет? Неизвестно.
И в этот момент — Ленин, идеи социальной революции, борьба за новые государственные формы!..
С Востока дул ветер оптимизма.
«Дуй ветер! Дуй, пока не лопнут щеки!..»
Теперь у Роллана появилось другое опасение: как бы только не раздавили молодую русскую революцию.
Жан-Ришар Блок говорил мне, что когда на Западном фронте война окончилась, Роллан высказывал ему и устно и в письмах тревогу, как бы официальная Франция не использовала свою победу для того, чтобы обрушиться на революционную Россию. В «Дневниках» Роллана можно прочитать его письмо к Блоку на эту же тему. ‘
7
Не довелось мне видеть Роллана, когда он гостил в Москве у Горького летом 1935 года. Но я пытался представить себе этих двух великих стариков рядом.
Один, по обыкновению, зябко кутается в свою длинную шерстяную пелерину, другой сидит, глухо покашли-
вает, выходит покурить, возвращается, снова кашляет, задыхается, хлопает в ладоши, и тогда ему приносят подушку с кислородом.
Два туберкулезных, немощных старика — воплощение мощи и величия человеческого духа.
О чем они говорили, когда их оставляли бесчисленные гости, друзья, почитатели да и просто праздные, совсем неинтересные люди?
Трудно сказать, о чем именно. Но одно несомненно: это были не просто беседы двух знаменитых писателей.
Со стороны Роллана поездка в Москву была данью уважения и благодарности не только Горькому, а гуманистическим идеям революции, которой руководил великий друг Горького и которую Горький предвидел, готовил, в которую твердо верил уже тогда, когда Роллан не верил еще ни во что, когда в душевном смятении, в скорби и отчаянии он заносил в свои «Дневники», что ему хочется заснуть и больше не открывать глаз.
Всю жизнь Роллан прожил в мире идей. Этот мир был сферой его беспрерывной и неутомимой деятельности. Роллан перерыл все творения мысли Греции, Рима, Европы и Индии. Он искал клад философского обобщения. Ему нужно было ясное и точное мировоззрение, которым можно было бы вооружиться на длительную борьбу за лучшую жизнь человечества.
Он нашел его под конец жизни, и не там, где искал.
Но значит ли это, что там не надо было искать?
Нет, не значит.
Где бы ни искал Роллан, но находил-то он все-таки самые гуманистические идеи своего века и из этих идей соткал образы высокого нравственного накала. Благодаря им, этим идеям, он представил жизни некоторых великих людей как героические подвиги. Благодаря этим идеям он обратил в героический подвиг и свою собственную жизнь...
Будем ему благодарны.
На Горького он, вероятно, смотрел с удивлением. В Горьком, в самой его личности, в его необычайной судьбе, была Россия, великая и величественная страна с неисчерпаемыми запасами душевной энергии, деятельного оптимизма, веселой веры в свои силы, в свою миссию на этой земле, в свое будущее, в победу своих идей.
Но и Горького тоже тянуло к Роллану. Он понимал, что таких людей, как Роллан, в одно поколение не вырастишь. И он смотрел на него с тем изумлением и восторгом, с каким можно смотреть на плод, который земля могла дать лишь благодаря умному труду целой династии садоводов.
8
Летом 1937 года, находясь в Париже, я получил от Роллана письмо из Д1вейцарии. Мы переписывались уже больше года.
Роллан писал, что много работает, что его забрасывают письмами советские газеты и журналы. Следовал список пятнадцати московских и периферийных изданий, которые ждут от него статей.
Далее он сообщал, что собирается в Париж, где мы встретимся.
' Я ждал с нетерпением. Но мне пришлось на некоторое время уехать из Парижа — я был включен в нашу делегацию на Международный антифашистский писательский конгресс в Мадриде.
Вернувшись, я застал городское письмо. Супруга Роллана извещала, что они приехали, остановились у своих друзей и приглашают меня прийти, предварительно созвонившись.
«Если вы позвоните сегодня вечером,— писала она,— можно будет устроить встречу завтра».
Но письмо прождало меня две недели...
Дальше было написано: «Впереди у нас тяжелая поездка по провинции — надо искать жилище на будущее».
Стало быть, они могли уже уехать, и бог знает, когда вернутся, и я не увижу Роллана в Париже, как не увидел его в Москве!
По счастью, мои опасения оказались напрасными, Ролланы еще не уехали.
На другой день к ним отправилась вся советская делегация, вернувшаяся из Испании. К сожалению, я не имел возможности присоединиться к товарищам. От Роллана все ушли взбудораженные. Фадеев — больше других. Только у себя в гостинице он заметил, что забыл у Роллана шляпу.
Наконец настал день и час моей встречи с Ролланом.
Приближаясь к дому и особенно войдя в дом, я мысленно покаялся, вспомнив, что шутил над Фадеевым, над его волнением. Я и сам сейчас волновался и испытывал растерянность и, вероятно, поэтому не запомнил ни первых слов, ни обстановки.
Я запомнил только Роллана.
Он поднялся мне навстречу — высокий, худой, скорее даже тощий, чуть сутулый. На нем была черная куртка и старомодный черный жилет, наглухо застегнутый до самого воротника. Все старомодное и рассчитанное на то, чтобы было тепло. Лето стояло в том году сухое, жаркое, но Роллану, видимо, было недостаточно тепло. Высокий, туго накрахмаленный белый воротник дополнял одежду. Он делал бы Роллана похожим на англиканского пастора, если бы среди пасторов можно было встретить человека с лицом аскета.
Лицо аскета: оно иссушено и обтянуто тонкой кожей желтовато-пергаментного цвета. Беспокойные морщины сжимаются и разглаживаются, рот иногда остается полуоткрытым, как у человека, который не слишком легко дышит. Голос негромкий, с неожиданными повышениями. Виски запали. Голубые глаза сидят в самой глубине орбит. В глазах усталость — двойная усталость человека, которого всю жизнь терзали неукротимые страсти духа и мучил туберкулез. И рядом с усталостью — яростные всйышки, какие бывают в глазах у людей борьбы, напряженной внутренней жизни.
Сходство с пастором быстро рассеялось. Воротник тоже не пасторский. Он слишком высок — по моде той далекой эпохи, когда Роллан был молод. Усы такие, как косили щеголи в начале века. Длинные, тонкие, сухие пальцы музыканта. Мало жестов и удивительное, вероятно природное, изящество в каждом из редких жестов, в каждом движении, в повороте головы. ‘
Никогда еще не приходилось мне встречать людей, одна внешность которых так ясно говорила бы, кто они такие. Нельзя было не почувствовать при первом взгляде на Роллана, что этот человек — француз и мыслитель. Вы как бы читали на его лице отпечаток всей жизни, какую прожила беспокойная, деятельная французская мысль от Монтеня до наших дней. Все слилось в необычайной внешности Роллана, все подсказывало, что это
один из тех замечательных людей, каких Франция как бы затем и рождает, чтобы они были ее полномочными представителями во всемирной республике разума, искусств и науки.
Но вот вошел кто-то и сказал, что автомобили прибыли. Роллан и его супруга хотели осмотреть Советский павильон на Всемирной выставке. По телефону мы условились, что поедем вместе.