Буржуазия (потупив очи, смиренно, еле слышным голосом). А что рыцари, господи всеблагий, что рыцари? Разве твои крестоносцы не клялись, что хотят только одного — освободить от неверных гроб сына твоего Иисуса? Разве не разжигали они именно для этой цели религиозный экстаз в своем темном ополчении? А что они имели в виду, кроме ограбления богатых народов Востока? Разве не было воли твоей на то, чтобы эти защитники христианства уничтожили христианскую Византию, чтобы они там вырезали всех христиан и забрали у них все имущество? Что вывезли с Востока угодные сердцу твоему рыцари-крестоносцы — гроб Иисуса Христа или караваны, ломившиеся от награбленных сокровищ? Они ничего другого и в виду не имели.
Бог хмуро молчит.
Буржуазия (все так же потупив очи, смиренно и еле слышно). Да и не крестоносцы первые. У нас, на земле, люди давно приукрашивают войны. Чаще всего твоим именем. Ибо нехорошо, чтобы ополчение знало правду: оно либо откажется воевать, либо потребует дележа добычи. (Пауза.) Так что в четырнадцатом году,вис-тории с Германией, я только пошла по старой, протоптанной дорожке...
Неважно, чем бы кончилось дело на небе. К небу буржуазия относилась равнодушно. Она боялась другого— как бы ее на сей бренной земле не пригласили для беседы в смысле: «А подать-ка сюда Ляпкина-Тяп-кина». Вот что было страшно! Игру она вела отчаянную: при соблюдении тайны можно было выиграть уголь и колоний; в случае разоблачения — потерять все, даже положение.в стране и даже головы. Нервы .были взвинчены до предела, все было мобилизовано: религия, печать, литература, театр и все политические партии до одной, включая социалистов.
Но у буржуазии были и враги. Один из них — медленно, но неуклонно пробуждавшееся сознание армии и народа. И был еще Ромен Роллан.
Впоследствии он писал, что неудачно назвал свою первую статью.
v У него не было достаточно ясного представления ни о причинах войн, ни о том, что вообще должны делать народы, чтобы оградить себя от истребления.
Истина была еще сокрыта от глаз не одного только Роллана. Мы уже видели, что во всех воевавших странах даже самая передовая интеллигенция принимала за святую истину только свой собственный, национальный шовинизм.
Ромен Роллан был во Франции едва ли не единственный, кто сумел подняться над шовинизмом. По-моему, именно эти два слова — «над шовинизмом» — были бы более точным названием для его статьи. В этом смысле он был не над схваткой и не в стороне от нее. Очертя голову бросился он в схватку с невероятно сильным врагом. Давид и Голиаф.
И вот уже и швейцарские газеты, не менее, если не более, шовинистические, чем газеты Франции, неохотно берут статьи Роллана, правят их, смягчают, сокращают, приглаживают. Правда, те, для кого они писались, имели тонкий слух и все слышали. Ни рев артиллерийских орудий, ни протяжный вой тыловых шовинистов не были в состоянии заглушить чистый и страстный голос, одиноко звучавший во Франции в защиту разума и человека. Для мучеников войны это был голос надежды, это была сама надежда на то, что, быть может, мир еще не совсем сошел с ума.
«Вы воплощаете для меня веру в лучшее будущее», — писал Роллану безвестный фронтовик.
В этой краткой формуле —смысл бесчисленных писем, которые Роллан в течение всей войны получал с фронта.
Но надо напомнить, что в это же самое время в Париже произошло еще одно литературное событие, и, несомненно, более значительное, более опасное для буржуазии, чем статьи Роллана: в газете «Эвр» начали печататься отрывки из книги Анри Барбюса «Огонь». Это может показаться удивительным и даже невероятным, но цензура не сделала в романе никаких помарок. Даже взволнованное упоминание о Либкнехте — и то уцелело.
В 1916 году книга вышла отдельным изданием. Ее страницы дымились кровью, полыхали огнем гнева и протеста. Роман имел огромный успех, был' удостоен Гонкуровской премии, после чего вышел неслыханным для Франции тиражом в 250 тысяч экземпляров. И ничего, никто и слова не сказал. Роялистская «Аксбон Франсэз» протявкала что-то из своей подворотни, но мало кто ее услышал. Книга Барбюса беспрепятственно совершала свое победоносное шествие.
Это было непостижимо.
1 марта 1917 года Роллан записывает в «Дневниках»: «Огонь» Барбюса. Глубоко изумлен, что столь смелое произведение могло выйти в свет в Париже без каких бы то ни было сокращений и получить Гонкуровскую премию... Охваченный энтузиазмом, я в несколько часов написал статью и отправил ее Зейпелю, в «Жур-наль де Женев». Но я сомневаюсь, чтобы этот орган крупной консервативной буржуазии согласился напечатать грозные цитаты из романа, которые я привожу в статье».
Но «Журналь де Женев» статью все-таки напечатал!
Говорят, книги имеют свою судьбу.
В дореволюционной России этой старой латинской поговоркой, как и многими другими латинскими поговорками и изречениями, широко пользовались провинциальные журналисты, помощники присяжных поверенных и многие другие люди, считавшие, что латынь за все от-" вечает и все объясняет, на то она и латынь.
Поговорка «книги имеют свою судьбу», пожалуй, подошла бы и нам, если бы мы хотели отделаться от вопроса: почему же все-таки Барбюса не тронули, а Роллана едва не заклевали насмерть?
Ответить на этот вопрос не может даже латынь... Мы не находили объяснения этому в те годы. И не только мы, неискушенные молодые люди, но и сам Рол-лан. Даже теперь, когда я с трудом пробиваюсь сквозь толщу четырех с половиной десятилетий к тем дням, я не могу найти логического объяснения тому, что «Огонь» так и не был понят, а за статью «Над схваткой» Роллана ожесточенно травили.
Иные пишущие насекомые даже специализировались на этой травле. Назову для примера журналиста Густава Эрвэ.
Я живо вспомнил его, встретив это имя в «Дневниках» Роллана.
В мои студенческие годы Эрвэ выступал на всех митингах, на всех собраниях, не пропускал ни одного случая повертеться перед публикой.
Обычно он появлялся в куртке и штанах из грубого бархата. Так одевались каменщики.
По роду занятий ему действительно нужно было иметь вид простого рабочего: Эрвэ был один из самых крикливых среди тогдашних социалистов. Его специальностью была борьба с милитаризмом. Газета, которую он издавал» называлась «Гёр Сосиаль» — «Гражданская война». Она впадала в транс всякий раз, когда печатала слово «милитаризм».
На эстраде Эрвэ отпускал соленые шутки, строил рожи, позволял себе двусмысленные и непристойные жесты, и галерка любила его, как в цирке любят рыжего.
Однажды он нарвался: вчерашний социалист Бриан, ставший министром юстиции, упек его за что-то в каталажку.
Сидя в оной, Густав Эрвэ предался углубленным размышлениям о свободе, об этом высоком даре, который всегда воспевали поэты.
И тут он убедился, что сам является поборником свободы.
Тогда произошло чудо: волшебница свобода впорхнула к нему в камеру и увела его с собой.
Уже на другой день «Гёр Сосиаль» вышла с шапкой— через всю первую полосу было напечатано крупными буквами: «А я говорю Бриану...» Далее было полностью напечатано словцо, не подлежащее переводу.
Галерка ржала от удовольствия, номер рвали из рук.
Но не прошло недели, как весь Париж знал, что волшебница свобода впорхнула к Эрвэ в тюремную камеру в облике комиссара полиции и чудо, которое произошло, не ’было таким уж чудом, просто Эрвэ подписал некоторые бумажки.
Право ругать министра юстиции, как и некоторые другие привилегии так называемой свободы печати, было ему оставлено: нельзя же, в самом деле, выпустить купленного человека из-под ареста в голом виде.
«Гёр Сосиаль» еще продолжала что-то бубнить об интернационализме, о братстве народов. Но едва началась война, газета переменила название на «Виктуар» («Победа»), и от нее стало пахнуть казармой, точно в ней сотрудничали одни лишь полковые писаря и барабанщики.
Роллана там ели каждый день, он входил в паек.
В «Дневниках» часто упоминается также имя некоего Поля Гиацинта Луазона. После революции он приезжал, не знаю зачем, в Россию. Я видел его в Петрограде, на Невском. Его отец, богослов, был отлучен Ватиканом от церкви за вольнодумство, что создало ему известную популярность в передовых кругах. Когда он умер, сынок разжился деньгами, купил склянку чернил и перо и стал кормиться тем, что писал газетные статьи на бумаге заказчика, подписывая их именем, которое некогда принадлежало его отцу, честному человеку.