Литмир - Электронная Библиотека

Какая необыкновенная была эта девушка на грузовике! А уж характер! А глаза какие!.. Но ей он не понравился, это факт. Если бы она знала, что он пережил за эти дни, что он испытал! Если бы можно было поделиться этим хотя бы с одним человеком на свете! Но как хорошо дома, как славно очутиться в своей постели, в обжитой горенке, среди родных и жевать этот пахучий пшеничный хлеб домашней, материнской выпечки! Казалось, только он коснется постели, он уснет как убитый и будет спать по меньшей мере двое суток подряд, но уснуть невозможно без того, чтобы хоть кто-нибудь не узнал, что он испытал. Если бы та девчонка со своими косами узнала! Нет, он правильно поступил, ничего не сказав ей. Бог ее знает, чья эта девчонка и что она за такое! Возможно, он расскажет все завтра Степке Сафонову и, кстати, узнает у него, что это за девчонка. Но Степка – болтун. Нет, он расскажет все только Витьке Лукьянченко, если тот не уехал… Но зачем же ждать до завтра, когда все, решительно все можно рассказать сейчас же сестре Наде!

Сережка бесшумно соскочил с койки и очутился у кровати сестры с этим куском хлеба в руке.

– Надя… Надя… – тихо говорил он, присев на кровать возле сестры и пальцами поталкивая ее в плечо.

– А?.. Что?.. – испуганно спросила она спросонья.

– Тсс… – он приложил свои немытые пальцы к ее губам.

Но она уже узнала его и, быстро поднявшись, обняла его голыми горячими руками и поцеловала куда-то в ухо.

– Сережка… жив… Милый братик… жив… – шептала она счастливым голосом. Лица ее не видно было, но Сережка представлял себе ее счастливо улыбающееся лицо с маленькими, румяными со сна скулами.

– Надя! Я с самого тринадцатого числа еще не ложился, с самого тринадцатого с утра и до сегодняшнего вечера все в бою, – взволнованно говорил он, жуя в темноте хлеб.

– Ой ты! – шепотом воскликнула Надя, тронула его за руку и в нижней сорочке села на постели, поджав под себя ноги.

– Наши все погибли, а я ушел… Еще не все погибли, как я уходил, человек пятнадцать было, а полковник говорит: «Уходи, чего тебе пропадать». Сам он был уже весь израненный, и лицо, и руки, и ноги, и спина, весь в бинтах, в крови. «Нам, – говорит, – все равно гибнуть, а тебе зачем?» Я и ушел… А теперь уж, я думаю, никого из них в живых нет.

– Ой ты-ы… – в ужасе прошептала Надя.

– Я, перед тем как уйти, взял саперную лопату, снес с убитых оружие в окопчик, там, за Верхнедуванной, – там два холмика таких и роща слева, место приметное, – снес винтовки, гранаты, револьверы, патроны и все закопал, а потом ушел. Полковник меня поцеловал, говорит: «Запомни, как звать меня, – Сомов. Сомов, Николай Павлович. Когда, – говорит, – немцы уйдут или ты к нашим попадешь, отпиши в Горьковский военкомат, чтобы сообщили семье и кому следует, что, мол, погиб с честью…» Я сказал…

Сережка замолчал и некоторое время, сдерживая дыхание, ел мокрый соленый хлеб.

– Ой ты-ы… – всхлипывала Надя.

Да, много, должно быть, пережил ее братик. Она уже не помнила, когда он и плакал, лет с семи, – этакий кремешок.

– Как же ты попал к ним? – спросила она.

– А вот как попал, – сказал он, опять оживившись, и залез с ногами на койку сестры. – Мы еще укрепления кончали, а части из-под Лисичанска отошли, заняли тут оборону. Наши краснодонцы по домам, а я к одному старшему лейтенанту, командиру роты, – прошу зачислить меня. Он говорит: «Без командира полка не могу». Я говорю: посодействуйте. Очень стал просить, тут меня один старшина поддержал. Бойцы смеются, а он – ни в какую. Пока мы тут спорились, начала бить артиллерия немецкая, – я к бойцам в блиндаж. До ночи они меня не отпускали, жалели, а ночью велели уходить, а я отлез от блиндажа и остался лежать за окопом. Утром немцы пошли наступать, я обратно в окоп, взял у убитого бойца винтовку и давай палить, как все. Тут мы несколько суток все отбивали атаки, меня уже никто не прогонял. Потом меня полковник узнал, сказал: «Когда б мы сами не смертники, зачислили бы тебя в часть, да, – говорит, – жалко тебя, тебе еще жить да жить». Потом засмеялся, говорит: «Считай себя вроде за партизана». Так я с ними и отступал почти до самой Верхнедуванной. Я фрицев видел вот как тебя, – сказал он страшно пониженным, свистящим шепотом. – Я двоих сам убил. Может, и больше, двоих – сам видел, что убил, – сказал он, искривив тонкие губы. – Я их, гадов, буду теперь везде убивать, где ни увижу, помяни мое слово…

Надя знала, что Сережка говорит правду, – и то, что убил двух фрицев и что еще будет убивать их.

– Пропадешь ты, – сказала она со страхом.

– Лучше пропасть, чем ихние сапоги лизать или просто так небо коптить.

– Ай-я-яй, что с нами будет, – с отчаянием сказала Надя, с новой силой представив себе, что ждет их уже завтра, может быть, уже этой ночью. – У нас в госпитале более ста раненых неходячих. С ними и врач остался, Федор Федорович. Вот мы ходим возле них и все трусимся, поубивают их немцы, – с тоской сказала она.

– Надо, чтобы их жители поразбирали. Как же вы так? – взволновался Сережка.

– Жители! Кто сейчас знает, кто чем дышит? У нас на Шанхае вон, говорят, какой-то неизвестный человек прячется у Игната Фомина, а кто его знает, что за человек? Может, он немцев, все заранее выглядает? Фомин хорошего человека прятать не станет.

Игнат Фомин был один из шахтеров, за свою работу не раз премированный и отмеченный в газетах. Но здесь, в поселке, где жили главным образом люди шахтерского труда, среди которых немало было стахановцев, Игнат Фомин слыл за человека темного и выскочку. Он появился здесь в начале тридцатых годов, когда много неизвестных людей появилось в Краснодоне, как и во всем Донбассе, и построилось на Шанхае. И разные слухи ходили о нем, о Фомине. Об этом и говорила сейчас Надя.

Сережка зевнул. Теперь, когда он все рассказал и доел хлеб, он почувствовал себя окончательно дома, и ему захотелось спать.

– Ложись, Надя…

– А я и не усну теперь.

– А я усну, – сказал Сережка и перебрался на свою койку.

И только он коснулся подушки, перед ним встали глаза той девушки на грузовике. «Все равно я тебя найду», – сказал ей Сережка, улыбнулся, и все перед ним и в нем самом ушло во тьму.

Глава 12

Как бы ты повел себя в жизни, читатель, если у тебя орлиное сердце, преисполненное отваги, дерзости, жажды подвига, но сам ты еще мал, бегаешь босиком, на ногах у тебя цыпки, и во всем, решительно во всем, к чему рвется твоя душа, человечество еще не поняло тебя?

Сережка Тюленин был самым младшим в семье и рос как трава в степи. Отец его, родом из Тулы, вышел на заработки в Донбасс еще мальчишкой и за сорок лет шахтерского труда обрел те черты наивной, самолюбивой, деспотической гордости своей профессией, которые ни одной из профессий не свойственны в такой степени, как морякам и шахтерам. Даже после того, как он вовсе перестал быть работником, он все еще думал, Гаврила Петрович, что он главный в доме. По утрам он будил всех в доме, потому что по старой шахтерской привычке просыпался еще затемно и ему было скучно одному. А если бы ему и не было скучно, он все равно будил бы всех оттого, что его начинал душить кашель. Кашлял он с момента пробуждения не менее часа, он задыхался от кашля, харкал, отплевывался, и что-то страшно хрипело, свистело и дудело в его груди, как в испорченной фисгармонии.

А после того он весь день сидел, опершись плечом на свою обитую кожей рогатую клюшку, костлявый и тощий, с длинным носом горбинкой, который когда-то был большим и мясистым, а теперь стал таким острым, что им можно было бы разрезать книги, с впалыми щеками, поросшими жесткой седоватой щетиной, с могучими прямыми, воинственными усами, которые, храня первозданную пышность под ноздрями, постепенно сходили до предельной упругой тонкости одного волоса и торчали в разные стороны как пики, – с глазами, выцветшими и пронзительными под сильно кустистыми бровями. Так он сидел то у себя на койке, то на порожке мазанки, то на чурке у сарайчика, опершись на свою клюшку, и всеми командовал, всех поучал, резко, отрывисто, грозно, заходясь в кашле так, что хрип, свист и дудение разносились по всему Шанхаю.

27
{"b":"237846","o":1}