Гебхард управлял теперь всеми отцовскими поместьями, за исключением имения Грос-Лангервиш, где вел хозяйство мой брат Вальтер. Бурггоф принадлежал Гебхарду, Лааске унаследовала мать, а два хутора при нем были записаны на мое имя.
— Да, Гебхард, я думаю, что, к сожалению, нам действительно надо все обсудить, потому что война может грянуть со дня на день, и бог знает, когда и как мы снова увидимся. Что бы потом ни произошло, для нас, крупных помещиков, песенка в любом случае будет спета. Ты хороший хозяин. Если дело дойдет до того, что у нас отберут поместья, ты должен попробовать устроиться управляющим. [233] Может быть, тебе даже удастся остаться в Путлице. Но идти против истории смысла нет. Я в случае войны попытаюсь уехать за границу. Ни при каких обстоятельствах я не буду воевать за эту грязную шайку и помогать ей губить родину. Так или иначе, но война будет проиграна. Может быть, я смогу там, по ту сторону, оказать на будущих победителей некоторое влияние и благодаря этому принесу Германии пользу.
— Думаю, что все это верно, — ответил Гебхард. — Но что нам делать, если нас сперва вышвырнут отсюда или заберут меня в армию?
— Тогда ты должен попытаться любым способом пробраться в Англию. Я, как только приеду в Голландию, съезжу в Англию и договорюсь с лордом Ванситтартом, что в случае войны останусь там. Я почти совершенно уверен, что добьюсь этого.
Так мы строили планы на случай катастрофы. На горизонте перед нами, на фоне вечернего неба виднелся из-за деревьев шпиль путлицского замка, и в лучах заходящего солнца можно было ясно различить наш старый герб, укрепленный на флюгере.
Гебхарду пришла в голову еще одна мысль. Недавно ему предложили купить виллу в Хейлигендамме на мекленбургском побережье Балтийского моря. Он решил приобрести ее.
— Оттуда, — сказал он, — можно в крайнем случае на рыбачьей лодке добраться до Дании.
В начале декабря я уехал в Гаагу. Прощание было особенно тягостным, так как мы думали, что, может быть, это была наша последняя встреча на родине.
Наивное покушение
За время моего отсутствия количество темных личностей при нашей миссии в Гааге увеличилось на добрый десяток. Им уже не хватало здания на Ян де Витт Лаан, и Цеху пришлось дополнительно предоставить в их распоряжение большой дом бывшей австрийской миссии, который до тех пор почти не использовался.
Там водворилась новая персона — бывший лейтенант морской службы по имени Бестхорн. Он провел несколько лет в Индонезии в качестве дельца, свободно говорил по-голландски и лишь недавно вернулся в Германию. [234] Хотя он уже два десятилетия не вступал на борт военного корабля, ему незамедлительно присвоили звание капитана, после чего послали в Гаагу — официально в качестве морского атташе, чтобы таким образом ему было удобнее маскировать свою шпионскую деятельность. Задачи, которые он здесь выполнял, всегда были покрыты мраком тайны как для Цеха, так и для меня. Никаких резонных причин держать в Гааге особого морского атташе никогда не было. Бестхорн был закоренелым нацистом. Теперь он наряду с Буттингом и Шульце-Бернетом являлся одним из наших наиболее влиятельных закулисных деятелей.
По утрам я редко приходил на службу в числе первых. Неделю или две спустя после моего возвращения, появившись в миссии около десяти часов, я обнаружил в своем кабинете целое сборище. Буттинг, Шульце-Бернет и Бестхорн жестикулировали, как дикари, кроме них, там стояло еще несколько человек. Вся компания занималась тем, что допрашивала уборщицу.
Поскольку Цех находился в отъезде, я являлся старшим по должности. Тем не менее мой приход был едва замечен. Господа слишком углубились в свои потрясающие мир дебаты. Что же случилось?
Уборщица нашла у меня на подоконнике несколько осколков стекла, а на ковре перед окном — маленькую свинцовую пулю. В верхнем левом углу окна можно было обнаружить звездообразную дырочку, через которую, по всей видимости, пулька влетела внутрь. Если даже стрелок и целился во что-нибудь, находящееся в комнате, то это могла быть разве только люстра под самым потолком.
За несколько недель до этого эмигрант еврей по имени Гриншпан застрелил в Париже моего молодого коллегу, секретаря посольства Рата. Этот случай послужил Геббельсу предлогом для того, чтобы изобразить организованные им антисемитские бесчинства в ночь погромов с 9 на 10 ноября как «стихийную реакцию разгневанного народа».
Теперь Буттинг и его челядь напали на след еще одного «еврейского террориста» и решили нажить на этом капитал. Они уже занялись фабрикацией сенсационных сообщений для немецких информационных агентств.
Я пригласил к себе слугу Цеха, который ночевал в миссии. Он шепнул мне: [235]
— Я думаю, что это были только уличные мальчуганы. В это время года на оконных карнизах всегда сидят воробьи или голуби. В них они, наверное, и стреляли из духового ружья. Если бы это было огнестрельное оружие, я обязательно услышал бы выстрел.
Когда я сообщил об этом предположении Буттингу, тот сразу же начал мне грубить:
— Не превращайте, пожалуйста, в ерунду серьезное дело. Вы что, хотите дать евреям повод перещелкать всех нас, одного за другим? Этому раз и навсегда надо положить конец, и действовать надо со всей энергией.
Я мог только обратиться к нему с просьбой:
— Доктор Буттинг, сделайте мне по крайней мере одолжение, чтобы мое имя не фигурировало во всей этой истории.
Моя просьба была милостиво удовлетворена, но все же сообщения, вопиющие об отмщении и о крови за кровь, увидели свет. В тот же день все вечерние газеты Берлина на первых страницах возвестили под огромными заголовками: «Новое еврейское покушение, на этот раз на германскую миссию в Голландии».
Чтобы моя семья понапрасну не беспокоилась, я заказал днем телефонный разговор с Лааске и дал матери понять, что речь идет об организованном обмане.
Голландское правительство участвовало в этой комедии не за страх, а за совесть. По крайней мере внешне оно вело себя так, словно принимало всерьез вопли Буттинга. Пульку сфотографировали со всех сторон и направили в государственную лабораторию, где ее по всем правилам искусства подвергли анализу на содержание металла и выясняли ее происхождение. Полиция разослала циркуляры о поисках неизвестных злодеев и даже установила круглосуточную вооруженную охрану у наших квартир.
Все это не помешало другим пулькам в ближайшие недели влетать не только в немецкие, но и в голландские окна. Примечательно, что при этом пострадали главным образом школьные здания. В частности, разбито было стекло и в немецкой школе в Амстердаме. Позднее, когда голландская детвора переключилась на игру в лапту, покушения понемногу прекратились. [236] Расследование, которым по поручению правительства занялись специалисты по баллистике, тоже потихоньку замерло, не приведя ни к каким определенным результатам.
Я нахожусь перед тяжелым решением
После Мюнхена Гитлер еще чаще, чем раньше, говорил, что уж теперь-то у него нет решительно никаких территориальных претензий. Судеты — это якобы последнее завоевание, и он, мол, даже отдаленно не помышляет о том, чтобы «вернуть в родную империю» хотя бы одного-единственного чеха. Кто мог этому поверить, когда втихомолку велись все более определенные разговоры о мартовских идах и необходимости уничтожить «пражский болезнетворный очаг»? Вторая мировая война стала почти неизбежной и могла разразиться уже весной. Надо было подумать о своей судьбе.
В январе 1939 года я испросил у Цеха внеочередной отпуск на три дня для поездки в Лондон под предлогом, что мне срочно надо показаться там моему врачу. Устинов договорился о негласной встрече с Ванситтартом у себя в мансарде.
Лорд явился точно в назначенное время, хотя и немного запыхавшись после непривычного подъема на пятый этаж, и приветствовал меня с чрезвычайной сердечностью:
— Путлиц, я понимаю, что вы недовольны нами. Мюнхен — это позор. Но заверяю вас, что больше отступлений не будет. Даже наша английская флегма имеет свои границы. В следующий раз Чемберлен не сможет удовлетвориться бумажонкой, на которой Гитлер нацарапает несколько ничего не значащих слов насчет своего миролюбия; теперь Англии придется стукнуть кулаком.