— Что до меня, то лично я никого грешником объявлять не стану, — заметил Род. — А благословение отца семейства, без сомнения…
Робле уныло опустил плечи.
— Я уж больше не отец. Так что не называйте меня так, добрый человек.
Трактирщик вернулся и замер на пороге, ошеломленно вытаращив глаза. Но, видимо, он сразу вспомнил о том, что ему на Робле и емотреть-то запрещено, и потому поспешно отвернулся.
Магнус решил не останавливаться на достигнутом. Он подошел к стойке и позвал трактирщика:
— Эй, почтенный! Подлей-ка мне эля, пожалуйста!
Корин обернулся, зыркнул на гостя и натянуто улыбнулся.
— Сейчас, сейчас, сударь. — Он наполнил кружку Магнуса, снял с крючка чистую, налил и в нее эля до краев. — А это — папаше вашему.
И пулей умчался в кухню.
— Ага, — пробормотал Магнус, вернувшись к столу и сев. — Стало быть, какое-то дружеское чувство у него все-таки имеется.
— Корин всегда был добросердечен, — объяснил Робле. — Так вы, стало быть, сынок этого доброго господина?
— Имею честь быть им.
Род посмотрел на сына удивленно и довольно.
— Это священная связь, — с хрипотцой выговорил Робле и посмотрел на Рода. — Вы радоваться должны.
— Добрый совет, — медленно проговорил Род. — Я и радуюсь.
— Я вам вот еще что скажу: уходите из этой деревни, да поскорее. Епископ непременно разгневается из-за того, что вы обошлись со мной по-доброму, и кюре разозлится, и алтарники, и монахини. А кого они возненавидят, того и все остальные невзлюбят. Так что, ежели вас невзлюбят наши церковники, все в деревне станут на вас косо глядеть — только за то, что вы со мною заговорили. Это ведь нынче грех большой.
— Потому что так церковники с амвона возвещают, да? Что ж, а мы все же, пожалуй, рискнем. Это хорошо, что мы не здешние.
— Но странно, что они так ведут себя, — заметил Магнус. — Сами-то проповедуют любовь.
Робле пожал плечами.
— Есть одни добродетели, а есть другие. А что до проповедей до ихних, так они вам скажут, что послушание куда важнее любви.
— Послушание? — Род сдвинул брови и посмотрел на Магнуса. — Что-то не припомню, чтобы оно значилось в перечне важнейших добродетелей.
— Так тут все дело в вере, сударь. Ежели кто верует, он послушен Слову Божьему.
— А Слово Божье — это как священник скажет?
— Ну да. А он говорит, что выше веры добродетели нет.
Магнус покачал головой и процитировал: «А пока пребывают сии три: вера, надежда, любовь — но любовь из них больше»[8].
Робле изумленно взглянул на него.
— Кто это сказал?
— Святой апостол Павел. Это строки из Первого Послания к Коринфянам.
— Священник не читал нам такого с кафедры.
— А сами вы читать не обучены?
— Нет. Только ученые люди могут верно толковать Слово Божье. А другим читать не положено.
Род кивком указал на дверь.
— А я так понял, что парни, которых мы видели нынче утром, грамоту изучают?
— Алтарники? Да. Они избраны за ум и веру.
«Читай: «За фанатизм и готовность все делать так, как скажет епископ», — мысленно интерпретировал Род.
— Они от многого отказываются. Ваши сосе… люди в вашей деревне говорили мне, что церковный причт и монахини вправду ведут очень строгую жизнь.
— Что да, то да, — кивнул Робле. — У священника вечно глаза блестят, так он предан своей вере. У каждого из церковников наших есть домик при церкви. Ну у епископа, само собой, дом побольше, чем у прочих. К ним никто не ходит, только они сами друг к дружке наведываются. Нет, они вправду чисты и истовы в своей вере.
— Если истовости в вере достаточно для того, чтобы сделать человека хорошим. Да. Ну и, конечно, умение щадить чужие чувства — также немаловажное духовное качество.
— Это вы, сударь, про милость толкуете. Но она отступает на второе место или даже на третье, когда нужно защитить чужие души от ереси или же себя самого — от ошибок.
Магнус нахмурился.
— А вы сами-то верите в это?
Робле поджал губы.
— Нет. Из-за этого самого Рануфф, мой мальчик, обезумел от тоски — он был пытлив, хотел до всего сам додуматься, понимаете? Он с монахинями спорил, когда еще совсем малышом был. Говорил, что, дескать, ежели Духа Святого нету, так Его и не следует отдельно именовать, и что ежели Христос — не Бог, так Он такой же сын Божий, как все мы.
Род присвистнул.
— Ничего себе! Представляю. Такие речи для них — все равно что кипятком ошпарить!
— Прозорливый парень, — пробормотал Магнус.
— Угу. И вот до чего его довела прозорливость эта самая. Они, ясное дело, разбушевались, — продолжал Робле печально, — и стали вопить на него, что он, дескать, еретик, проклятый безбожник, и били его. А по дороге из школы домой его еще сильнее поколотили ребятишки, и он, когда к матери пришел, горько плакал. Она его утешала, говорила ласково, что лучше бы ему никогда не спорить с монахинями. А потом ко мне епископ заявился и стал попрекать меня в том, что я, дескать, отравил разум моего мальчика, потому как то и дело порочно толкую Священное Писание. И еще он мне зачитал то место, где Христос говорит, что горе тому, кто смущает умы детей, что лучше бы ему повесить жернов на шею и броситься в глубины морские. Но я‑то сроду при мальчике ни о каких своих сомнениях языком не болтал, да и при матери его — тоже, потому как видел, как напугалась она, когда я впервые с ней про это заговорил.
Робле погрузился в тягостное молчание.
— Так и вы тоже, стало быть, заметили противоречия в учении епископа?
— Было такое дело — это когда я сам молодой был. Прежний епископ, который до этого у нас служил, сказал мне, что я смутьян и что ум у меня порочный, что я, дескать, дьявола слушаю и соблазняюсь его речами. А сказать вам честно, и вправду мне власть церковников не по душе. Не возьму я в толк, чем же они так уж лучше, чем все прочие люди — ну, разве что они умеют, как говорится, свои страсти телесные укрощать. Хотел я тогда деру дать из деревни и даже попытался как-то улизнуть в ночи, да только тот епископ послал за мной погоню. Собаки вынюхали мой след, меня изловили, поколотили и привели обратно.
Магнус широко раскрыл глаза и быстро переглянулся с отцом.
— Вот оно как, значит. Вам не позволено уходить.
— Ну да. Епископ так рассудил, что я, дескать, по зову дьявола бежал, соблазненный его увещеваниями. Все эти леса, что вокруг деревни нашей, они, видите ли, — обитель Лукавого, а уж большой мир, что за лесами лежит, просто-таки создан для того, чтобы людей искушать и портить невинные души. — Губы Робле скривились в горькой усмешке. — Наверное, они и вправду так думают. Словом, потом заперли меня в темном доме, чтобы я сидел там и думал про свои грехи. Только кюре ко мне приходил и трижды в день читал мне проповеди. В конце концов так мне на волю захотелось, что я уж и сам поверил, что меня соблазнил Искуситель, и тогда я покаялся в своих прегрешениях. Выпустили меня, но глаз с меня не спускали. Да и зря, между прочим. Потому что я струсил тогда и вправду сам поверил, что я грешник великий. Я тогда холостой был. Прошло какое-то время, и епископ решил, что пора мне жениться. Я воспротивился, но он меня сурово отчитал и заявил, что уж либо я должен Богу служить и священником стать — а для этого у меня веры маловато, — либо жениться обязан, родить и воспитывать детей во славу Божью. Вроде как третьего пути нет.
— Нет, — резко возразил Магнус. — Есть третий путь. Человек может не жениться и жить праведной жизнью, не становясь при этом священником.
Род кивнул.
— Конечно, такая жизнь тоже трудна и ответственна. И очень одинока.
Робле невесело улыбнулся.
— Епископы нам все время твердили, что ни один человек такого одиночества пережить не в силах и тех искушений, которые от одиночества бывают. А потому ежели ты не монахиня и не священник, то лучше жениться или замуж выходить. И вот они свели меня с девушкой, на которой больше никто жениться не хотел, и обвенчали нас. А она всю жизнь меня за то простить не могла, что ее за меня насильно выдали, а не по любви. Она меня все время попрекала, ругалась на меня, придиралась то и дело, ну и я снова стал думать, не убежать ли мне в лес. Да только она мне сына родила и стала такой же нежной и любящей матерью, какой была и осталась сварливой женой. Она, правда, терпеть не могла, когда Рануфф принимался с монахинями спорить. Когда он стал постарше, она его жестоко била, если он только рот раскрывал и начинал что-то не то говорить. Рануфф подрастал и все чаще и чаще спорил с нею, а она становилась все злее и злее — ну совсем как монахини. А церковники тоже мальчика то и дело отчитывали и позорили, все твердили ему, что он таким уродился порочным, что ему только в преисподнюю дорога — и все из-за того, что он мой сынок. Женушка моя тогда была готова меня из дома выгнать. Развелась бы она со мной — ежели бы, конечно, развод не был делом греховным. В скором времени она померла. Епископ ее назвал святой за то, что она так рьяно старалась вырастить Рануффа в страхе Божьем, за то, что так долго терпела смутьянство своего муженька.