— Ну что в конференции? — спросил брата Алексей Петрович, продолжая ходить по кабинету, когда тот, поцеловав его, устало опустился в кресло.
— Да ничего, — лениво отозвался обер-гофмаршал.
— Я так и знал — из пустого переливали в порожнее, — заметил вице-канцлер, — все, верно, толковали о посредничестве! Кто был в конференции?.
— Все те же: шведский посланник Нолькен, князь Алексей Михайлович, генерал Александр Иванович Румянцев, да я, и толковали все о том же. Нолькен по-прежнему настаивал на приглашении в конференцию Шетарди; так как Швеция начала войну по соглашению с французским королем для пользы Елизаветы Петровны, то поэтому будто бы и нет возможности отстранять от переговоров французского посла, тем более что сама государыня просила о посредничестве. На это Черкасский по-прежнему доказывал, что государыня просила о добрых услугах, а не о посредничестве, что для Швеции более чести переговариваться самостоятельно и что война была ведена не для пользы государыни Елизаветы Петровны, а для возвращения финляндских земель. Когда же Нолькен стал утверждать на своем о причинах войны, Черкасский-старик не утерпел и швырнул ему объяснение Шетарди. В этой ноте, как ты знаешь, французский посол, в самом начале доказывая, отчего французский король не может не поддерживать домогательств Швеции, прямо выказал, что и война-то была начата с этой целью. Нолькен прочел, смутился и нашелся сказать только одно, что все-таки Швеция и Франция желали добра цесаревне, на основании чего теперь и рассчитывают, что цесаревна, сделавшись императрицей, не откажется быть доброю соседкой, безобидно определив пограничную черту и уступив какой-нибудь клочок Финляндии. Черкасский поставил основным условием переговоров сохранение Ништадтского мира. Так на том конференция и кончилась. Нолькен заявил, что так как он имеет инструкцию действовать только при посредничестве французского посланника, то вступать одному лично в переговоры он не считает себя вправе, а потому и должен отправиться в Стокгольм за новыми инструкциями.
— В Стокгольм Нолькен не поедет, а остановится во Фридрихсгаме и оттуда станет переговариваться. Начнутся опять военные действия. Наш Кейт несколько раз поколотит шведов, у которых, собственно, и армии-то нет в Финляндии, а так, какой-то голодный, своевольный сброд, без запасов… За военными действиями примутся за переговоры о мире, а в конце концов мы все-таки уступим частичку Финляндии, разумеется, небольшую, — с уверенностью проговорил Алексей Петрович.
— Как? А наше решительное слово не уступать ни пяди земли? Уступать после побед? — удивился обер-гофмаршал.
— Да, после побед… Таково положение государств. Французский король против воли своей советует нам доброе. Что мы выигрываем, упорно удерживая теперь за собою клочок земли? Ровно ничего, так как этот клочок будет наш рано ли, поздно ли, — а проигрываем очень многое. За этот клочок мы сделаем из Швеции вечного себе врага, который ежечасно будет стеречь нас и вредить. Франция будет иметь открытый предлог к неприязненным отношениям и к интригам против нас в Стамбуле, а тут еще Шлезвиг… Мы свяжем себя, спутаемся, уединимся, попятимся назад, тогда как наша роль должна играться в Европе, должна быть решительною в борьбе центрального цивилизованного Запада между монархиями Габсбургов, Францией и Пруссией. Наше уединение допустит усиление Франции или Пруссии, а это впоследствии падет на нас непосильной тягой. Единственный доброжелатель наш в настоящее время — английское правительство, а Картерет, министр иностранных дел короля Георга, всеми силами настаивает на незначительной уступке Швеции.
— Зачем же и продолжать войну? Не лучше ли было бы договориться теперь же с Нолькеном?
— Говорить об этом, мой милый, мне не приходится: значило бы возбудить против себя старую русскую партию этих Румянцевых, Трубецких, Черкасских, Апраксиных и других. Погубил бы только себя.
Алексей Петрович замолчал, продолжая отмеривать диагональ кабинета, а Михаил Петрович пристально следил за ним, как будто выжидая для более важного разговора удобную минуту.
— Ну что вчера у государыни на вечернем собрании, много было? Весело? — спросил Алексей Петрович, наконец усаживаясь в кресло подле брата.
— Те же, что и прежде, обыкновенные; Лесток, великий князь, его гофмаршал Брюмер, Шетарди, новый английский посол Вейч, Шуваловы, Разумовский, Трубецкой, Черкасов Александр, Салтыков Петр, из посторонних был только Мориц Саксонский. Государыня с ним танцевала и была очень весела. Из дам тоже прежние… Анна Гавриловна Ягужинская… с дочерью… Ах да… брат… хотел переговорить с тобой.
— Об чем это? Опять об Ягужинской? — с видимой досадой спросил Алексей Петрович.
— Да, об ней… я… брат… решился… жениться…
— Послушай, брат, я высказывал прежде и теперь опять повторю все резоны. Если хочешь оставаться со мной в братской любви, так отбрось свою глупость, а не хочешь — поступай как знаешь, но я от тебя отдалюсь. Подумай и взвесь хорошенько. Положение наше при дворе шатко, мы не имеем партии, никаких корней, никакой ни в ком поддержки. Государыня хоть и назначила меня вице-канцлером, но, вероятно, временно, по необходимости, до того, как выищется способный из ее приближенных. С детства ей натолковали, что Бестужевы стояли за Лопухину против ее матери, что я сам помогал царевичу Алексею, а какая помощь, когда мне самому тогда было с небольшим лет двадцать! Видимо, она мне не доверяет:, недавно докладывали мы, Черкасский и я, о донесениях Антиоха Дмитриевича Кантемира из Парижа, в которых посланник предупреждает нас не доверяться любезности Шетарди, что версальский кабинет чрез своих агентов подкупает в Константинополе объявить нам войну. Что же, ты думаешь, — государыня? Рассердилась на наш доклад, покраснела и закричала: «Я не знаю, подкупают ли французские агенты в Константинополе, но знаю, что австрийский посланник получил триста тысяч золотых для подкупа моих министров». Намек прямо хотела сделать на меня, так как Черкасского по его богатству и по его глупости подозревать было бы смешно. Затем, имеем ли мы надежных доброжелателей в приближенных государыни? Ни в ком. Шуваловы и Воронцов сами за себя и к нам никакой приязни не питают. Разумовский не способен к государственным делам и помочь не может, хоть бы и хотел.
— Разумовский все может, брат, если захочет, — перебил Михаил Петрович, — государыня до того к нему расположена, что ждала только приезда его матери…
— Знаю… да от этого нам не легче. Зато, — продолжал Алексей Петрович, — если нет у нас доброжелателей, так много врагов. Первый и самый опасный — лейб-медик, подкупленный французским кабинетом. До сих пор мне удавалось уклониться, и он только сомневается в моих политических видах, но это продолжаться долго не может… Алексей Михайлович стар и скоро совсем уйдет… я должен буду высказаться, а как скоро Лесток узнает, что я иду ему поперек, конечно, употребит все свое влияние меня уничтожить; с ним же бороться, ты сам знаешь, трудно. Часто и теперь государыне докладываю, она согласна, казалось бы — дело кончено, нет, она отложит, а смотришь, на другой или на третий день говорит уж другое — значит, Лесток насказал. Он имеет доступ во внутренние покои во всякое время, и, как врач, к которому государыня привыкла и которому вверилась, он всегда имеет возможность сделать по-своему. Второй мой враг — двор наследника. Сам Петр Федорович предан интересам прусского короля до пожертвования для них лично своими и своего государства. Какой же он будет государь?! А эти Трубецкие, Румянцевы, не готовы ли они с жадностью проглотить меня?
И при таком-то положении, когда нам необходимо быть ежеминутно настороже, вдруг ты женишься на женщине, лично неприятной государыне, известной своею преданностью к брауншвейгцам и своей привязанностью к ссыльному брату Михаилу Гавриловичу Головкину! Анна Карловна[38] рассказывала мне, как государыня еще недавно вспоминала Анну Гавриловну, когда та приезжала к ней от имени Анны Леопольдовны с таким злорадством объявить волю правительницы насчет брака цесаревны с принцем Людвигом, братом принца Антона Брауншвейгского. Не любит, да и не может любить графиню Ягужинскую Елизавета Петровна. Теперь обсуди сам, не будет ли государыня смотреть подозрительно на тебя и на меня? Объяснять увлечением любви в твои годы было бы странно!