Глава IX
«Государь со всей семьей и потешными убежал ночью из Преображенского, но куда? зачем? от кого? от стрельцов? его хотели убить?» — задавали друг другу вопросы шепотом и с оглядкою москвичи утром 8 августа. «Видно, новая смута! Чем это все кончится?» — спрашивал каждый и невольно осуждал правительницу. А что в это время передумала и перечувствовала сама правительница?
Известие денщиков Шакловитого об отъезде Петра поразило ее. Она мгновенно поняла, что этот отъезд ставит вопрос о власти в открытую и исключается возможность всяких случайностей… а в открытой борьбе сторона женщины почти всегда оказывается слабой.
Утомленная бессонной ночью, правительница думала, воротившись из Казанского похода, освежить свои силы сном, но возбужденные нервы не давали отдыха: с усилием закрытые глаза открывались, руки метались беспокойно, в голове толпились и скрещивались тысячи представлений, бессвязных, смутных, противоречивых. Кровь била в виски, широкой волной заливала сердце и ярко окрашивала лоб, глаза, щеки и шею. Порывисто сбросилась она с постели и быстро заходила по комнате.
— Мавра! — крикнула она постельницу, заменившую Радимицу Федору Семеновцу, уж давно вышедшую замуж за кормового иноземца Озерова и недавно уехавшую с мужем в новопожалованные поместья. — Мавра! Позови ко мне денщика Турку!
Явился Турка. Царевна приказала ему снова рассказать все подробно о выезде брата, но узнать положительно и отчетливо и теперь все-таки не могла. Несвязно и глухо тот передал только свои наблюдения с ночного поста: как вдруг ни с того ни с сего зажглись огни в Преображенском дворце, как закопошились там люди, забегали к потешным, как запрягали лошадей, укладывались и выезжали.
— А куда выехали, — заключил немногосложный рассказ Турка — не у кого было допытываться, торопились сюда с вестями, да лошадь сшибла в дороге… запоздали.
— Вас на посту был не один человек, один мог оставаться и следить, куда едут, а другой ехать сюда.
— Не домекнулись, царевна, в разных местах были, не сговорились.
— А в котором часу уехали?
— Часов-то мы не знаем, царевна. Дрем — по солнышку, а ночью, особливо в дороге, кто разберет. Скоро рассветать стало.
— Ступай и сейчас разузнай, куда уехали из Преображенского.
— Предатели… — бросила вслед уходившему царевна. — Я ли не ласкала их, не награждала, не одаряла, а чем платят они мне? Изменой… предательством… И на таких-то людей рассчитывал Федор… вздумал царствовать… прямой худородный… — невольно с горькой иронией и презрительно вырвалось у царевны.
Будто в ответ на зов в дверях показалась красивая фигура Федора Леонтьича.
— Ступай, Федор, если нужно будет, позову тебя, — досадливо проговорила она, нетерпеливо махнув рукой. Федор Леонтьич исчез.
Молодая женщина переживала переворот. Вся занятая, всей своей плотью и кровью, важностью совершающихся событий, она круто высвобождалась из-под обаяния чувственности, и как мелок, как ничтожен показался ей тогда вчерашний любимец, ничего не давший ей, кроме страстных ласк.
— Мавра! Позови ко мне, как только явится, Турку.
— Воротился он, государыня, и ждет твоего приказа…
— Узнал? — спросила она, оборачиваясь к входившему стрельцу.
— Узнал, государыня. Царь Петр Алексеевич уехал из Преображенского верхом в полночь к Троице, вслед за ним отправились туда обе царицы и князь Борис Алексеевич с потешными и налетами, а на рассвете выехал туда ж и весь боевой снаряд.
— Как? И огненный бой перевезли?
— Перевезли…
— И я об этом узнаю только теперь, когда нет возможности… нет средств. Ступай вон! — крикнула она стрельцу.
«К Троице… конечно, туда… сама же показала дорогу… сама научила… Семь лет князь Василий…»
— Мавра! — позвала она снова постельницу. — Пошли за Василием Васильевичем.
И теперь в новую критическую пору своей жизни молодая женщина снова обратилась к забытому старому другу, к тому, кто первый научил ее правилам политической мудрости. С нетерпением она ждала его.
В дверях появился князь Василий. С лихорадочным волнением бросилась к нему навстречу молодая женщина и — остановилась.
— Князь Василий, — прошептала она, — я ждала…
— Поздно, государыня, — отвечал он тихим, но не прежним ровным, а надорванным голосом.
Глаза их встретились, и многое прочитали они друг у друга, многое, что не высказывается словами. Страшно изменился князь Василий с возвращения из Крымского похода, стал почти неузнаваем. Загорелый, но все еще мягкий и приятный цвет лица принял желчно-буроватую черствую тень, черты сделались резкими, нос заострился и выдался, глубокие складки избороздили лоб и очертили рот, сжатый в холодную усмешку, а из полуопущенных век вырывались не прежние бархатные ласкающие лучи, а какой-то пристальный, тревожный и всеподозревающий взгляд. Этот-то стальной взгляд и остудил порыв молодой женщины, бросившейся было к нему, правда, под влиянием чувства самосохранения, но не прежнего сердечного увлечения, которого не было да и не могло быть. Человек не отрыгает, не пережевывает дважды одного и того же чувства.
— Я позвала тебя, князь, для совета… и как ми… постоянного, верного слугу… — начала снова Софья Алексеевна, овладев собой.
— Государыня, Голицыны всегда были верными слугами… никогда не изменяли.
— Ты знаешь, — продолжала царевна, как будто не замечая едкого упрека, — все, что случилось… из Преображенского бежали в эту ночь… Что теперь делать? Да садись сюда, князь, к столу… подумаем, как бывало прежде…
И опять они сидели так же близко, как в былое время. Та же женщина с таким же доверием обращалась к нему, и недавнее тяжело пережитое стало уходить из памяти князя. Теплое, ласкающее что-то облило его, и в голосе его ответа зазвучала прежняя сердечная мягкость.
— Ты напомнила, царевна, о прежнем, и я начну говорить с прежнего, говорить правду, какую ты давно не слыхала, да может, и не услышишь больше никогда. Только о себе ничего не скажу…
После покойного братца твоего, Федора Алексеевича, ты помнишь, какое осталось во всем нестроение, а из всего царского семейства, кроме тебя, никого не было, кто бы мог управлять всем царством. Ты по разуму своему и по образованию могла заправлять всеми делами, и ты стала царствовать — каким путем, мне до этого дела нет — лишь бы царство не теряло да народу легче стало. Многое ты сделала, но еще больше не могла успеть — подготовки не было прочной, надо было начинать. Но твое царствование было временное, царевна, только до возраста царя. Так все думали, так думала и ты сама. Во время отлучек моих в Крым ты изменилась… Тебе стали нашептывать преступные мысли. Люди недостойные из желания угодить, а может, и из своей корысти потворствовали твоей слабости, но, поверь, царевна, людей этих немного, и они только зачернят тебя в рознь с братом, в такую рознь, что нет вам общей дороги… А так как ты не в силах брату переступить дорогу, то лучше, по моему мнению, царевна, тебе самой отказаться… Поезжай куда-нибудь, хоть в Польшу, например, я за тобой поеду… и можешь ты быть там спокойной и счастливой…
Софья Алексеевна задумалась, но не надолго… Она слишком втянулась в самовластную сферу, в ту сферу, откуда почти нет добровольного выхода.
— Бежать! От кого? От пьяного конюха? От женщины, мучившей меня с детства? И ты советуешь мне… оставить царство и мой народ, для которого я столь сделала и… сделаю, на руки всякому сброду… никогда. Лучше борьба на жизнь и на смерть…
— Поверь, государыня, и борьбы не будет, — продолжал князь упавшим голосом. — У тебя нет силы. Тебя принудят сделать то, что теперь ты бы сделала добровольно и в чем были бы тебе благодарны.
— Ошибаешься, князь, я не одинока, и принудить меня нелегко… Ну, а другого средства, по-твоему, вовсе нет?
— Есть… Только это все одно что броситься в пропасть… Если веришь в свою силу, то собери рать и поди открыто на осаду к Троице. Только в этом я тебе не слуга, да и мало их будет, кроме пьяных… И их, и себя погубишь…