— Идут! Идут! — пронеслось в толпе.
Приближался кортеж, предшествуемый и замыкаемый отрядами гвардейцев.
Впереди осужденных шла Наталья Федоровна; простой и в беспорядке наряд нисколько не умалял ее очаровательной красоты, стройности и грации; даже время оказывалось бессильным над ней, и сорок три года, прожитые ею, не отняли свежести и нежности у все еще молодого лица. Преступницы по-видимому спокойны; их несколько тревожит эта необозримая масса голов с жадно устремленными на них взглядами, но это только неловкость, неудобство церемонии.
Наталья Федоровна и Анна Гавриловна убеждены в добром исходе, уверены в словах Андрея Ивановича, обнадеживавшего их оправданием в награду за показания против маркиза де Ботта.
Степан Васильевич идет твердо, подлаживаясь под свою обыкновенную походку, но это ему стоит немалых усилий; по опустившимся углам рта и судорожному их подергиванию видно, какие чувствительные следы оставило знакомство с заплечным мастером. Иван Степанович бледен, изможден, слабая природа надломилась в пытке под кнутом; в полуопущенных глазах нет выражения мысли, а какое-то блуждающее бессознание, видно, ему все равно, жить или умереть.
Осужденных взвели на эшафот, на котором расхаживали в ожидании работы заплечные мастера.
С высоты помоста Наталья Федоровна окинула все это безбрежное море голов, нечесаных, бородатых, в шапках, картузах и платках, с вытянутыми к ней шеями, словно ждущих от нее чего-то.
Ей стало больно; она надеялась увидеть лица родных, знакомых, которые ободрили бы ее, в сочувствии, в одобряющем симпатичном взгляде которых она почерпнула бы силы, но никого… Да и кому было? Мать лежала в это время больная, сломленная несчастьем — не вынесла она горя дочери, как, бывало, выносила свое; братья были под арестом, да если б и могли, то не пришли бы из опасения скомпрометировать будущую карьеру незаконным участием к преступной сестре, а знакомые, те, которые с такой жадностью, бывало, ловили каждый ее взгляд, так красно уверяли в своей преданности, любви, уважении, такой тесной толпой ухаживали за ней, считали счастьем ее малейшее внимание к себе, эти знакомые не явились сюда — их место подле блестящей красавицы, придворной знатной персоны, а не у эшафота преступницы.
«За что ж отвернулись все? Что я сделала? — мелькнул вопрос в ее голове. — Разве то, что я любила?..»
И Иван Степанович, войдя на эшафот, тоже оглянул толпу; его взгляд словно притянулся упорным электрическим взглядом двух больших черных глаз, ни на мгновение не отрывавшихся от него. Он узнал эти глаза и прочел в них не упрек за погубленную жизнь, а любовь, всепрощающую, все жертвующую без колебания, без вопросов о будущем. И не отрывался Иван Степанович от этих глаз во все время, пока был на эшафоте, не видя и не слыша ничего, что делалось кругом. В каземате он забыл было о своей Стене — физические страдания заглушали любовь; но теперь, когда он чувствует, что его сломленный организм не выдержит больше и скоро все кончится; он снова прильнул к своему детскому Другу, который никогда от него не отойдет.
На эшафот вошел сенатский чиновник и высоким фальцетом начал читать манифест императрицы о винах и наказаниях преступников.
В манифесте после упоминания о злоумышленных преступлениях Остермана, Миниха, Головкина и обер-маршала Левенвольда, наказанных не смертною казнью, как бы следовало по государственным законам, а только ссылками, говорилось о неблагодарности их сродников и ближних, которые, забыв страх Божий, не боясь страшного суда, несмотря ни на какие опасности, презирая милости, решились лишить государыню престола, дошедшего к ней по духовному завещанию матери, по законному наследству и Божьему усмотрению.
— «Лопухины же Степан, Наталья и Иван, — выкрикивал чиновник, — по доброжелательству к принцессе Анне и по дружбе с бывшим обер-маршалом Левенвольдом, составили против нас замысел; да с ними графиня Анна Бестужева, по доброхотству к принцам да по злобе за брата своего Михайлу Головкина, что он в ссылку сослан, забыв его злодейские дела и наши к ней многие не по достоинству милости».
«Так вот мы в чем виновны! Да когда ж это мы мыслили?»— спрашивала себя Наталья Федоровна, с удивлением выслушивая далее подробные исчисления преступлений каждого из них.
— «За все эти богопротивные против государства и нас вредительные, злоумышленные дела по генеральному суду духовных, всего министерства, наших придворных чинов, также лиц гражданских и военных приговорено всех злодеев предать смертной казни: Степана, Наталью, Ивана Лопухиных и Анну Бестужеву, вырезав языки, колесовать. Все они этим казням по правилам подлежат, но мы, по матернему милосердию, от смерти их освободили и, по единой императорской милости, повелели учинить им следующие наказания: Степана, Наталью, Ивана Лопухиных и Анну Бестужеву бить кнутом, вырезать языки, сослать в Сибирь, а все имущество конфисковать».
Далее следовали определения казней другим второстепенным преступникам.
— «О всем этом публикуется, — в заключение читал сенатский чиновник, — дабы наши верноподданные от таких прелестей лукавых остерегались, о общем покое и благополучии старались, и ежели кто впредь таковых злодеев усмотрит, те б доносили, однако ж, самую истину, как и ныне учинено, не затевая напрасно по злобе, ниже по другим каким страстям ни на кого, за что таковые будут щедро награждены».
Чиновник сошел с помоста, а один из палачей подошел к помертвевшей Наталье Федоровне.
Палач грубо сорвал с бедной женщины верхнее платье и разорвал рубашку…
Наталья Федоровна заплакала и всеми своими слабыми силами пыталась отбиваться, стараясь вырвать от палача платье, чтоб прикрыть им обнаженное тело, сверкнувшее молочной белизною при ярких солнечных лучах перед жадными взглядами толпы. Борьба продолжалась недолго; подошел другой палач, который, схватив своими мускулистыми руками ее нежные руки, круто повернулся и вскинул ее к себе на спину[39].
Заплечный мастер, самодовольно в ожидании своей очереди игравший кнутовищем по барьеру, сделал шага два, махнул рукой, и змеей взвившаяся тонкая ременная полоса, описав в воздухе широкий круг, впилась в нежное тело, потом другой удар… третий…
С эшафота разнесся раздирающий крик. Толпа заколыхалась, глухой говор загудел в народе; кто-то из осужденных рванулся было вперед, но его удержали.
По окончании экзекуции палач сбросил с себя полумертвую Наталью Федоровну, то была еще только первая часть обещанного милосердия.
К Лопухиной подошел новый палач с каким-то инструментом в руках, не то ручными клещами, не то ножом.
Операция вырезывания языка не встретила от полумертвой женщины никакого сопротивления. Без особенного затруднения разжав челюсти, палач просунул в рот инструмент и сильным движением вырвал оттуда большую половину языка с струившеюся кровью.
— Кому надо язык? Купите, дешево отдам! — предлагал толпе палач, показывая окровавленный кусок.
Снова глухой говор пронесся по толпе, но было ли то неодобрение — разобрать невозможно, кое-где послышался пьяный смех.
Покончив с Натальей Федоровной, около которой занялись служивые с перевязками, заплечный мастер подошел к Анне Гавриловне. Бестужева, все время не сводившая глаз с экзекуции над другом, не потерялась, не упала в обморок, не стала отбиваться и напрасно раздражать людей, от которых в настоящую минуту совершенно зависела, — в ней сказалась прирожденная головкинская находчивость. Анна Гавриловна сама разделась и, сняв с шеи золотой крестик, подарила его главному заплечному мастеру.
Анну Гавриловну точно так же взял на руки тот же дюжий парень, точно так же вскинул к себе на спину, как легкую ношу, но удары были не те же: крестик оказал свое действие.
Заплечный мастер по-видимому старался еще более прежнего; размашистее поднимались руки, шире описывался круг ременной полосою, но удары ложились на тело бережно, оставляя по себе только легкую красную линию, не врезываясь и не делая нестерпимой боли. Как истый фокусник, мастер умел отводить зрителям глаза.