Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Литературная эмиграция могла себя показать; в ее рядах были слава, талант, боевой подъем. В то время как партийные функционеры ссорились, писатели держались вместе, даже если политические взгляды отличали их друг от друга. Особенно сильным и подлинным было чувство сплоченности в течение первых лет изгнания, с 1933 до 1936 года. Да, ссыльные литераторы образовывали, пожалуй, что-то вроде однородной элиты, подлинную общность внутри диффузной и аморфной эмигрантщины.

Знали, чего хотели; требование дня казалось ясно предначертанным. Немецкий писатель в изгнании ставил перед собой двойную задачу: с одной стороны, речь шла о том, чтобы предостеречь мир от третьего рейха и объяснить истинный характер режима, оставаясь, однако, одновременно в контакте с «другой», «лучшей» Германией, нелегальной, то есть противостоящей тайно, и снабжать движение сопротивления на родине литературным материалом; с другой стороны, надлежало на чужбине сохранять живой немецкий язык и развивать своим творчеством великую традицию немецкого духа, — традицию, для которой в стране, ее зародившей, больше не имелось места.

Нелегко было соединить друг с другом обе эти обязанности — политическую и культурную. Необычная, духовно раскованная, во всех отношениях сверхъестественная ситуация требовала необычайного усилия, сверхъестественного напряжения сил. История литературы будущего (если нам даровано будущее, которое еще будет интересоваться подобным!) установит, что эмигрировавшие немецкие писатели совершили нечто значительное. Почти всем удалось удержать свой уровень; некоторые переросли самих себя и именно теперь, в изгнании, создали свои лучшие произведения. Эмигрантские издательства, учрежденные тогда в Амстердаме, Париже, Праге и других европейских центрах, выпускали продукцию отменного качества. Литературный урожай эмиграции стал благодаря своему богатству впечатляющим протестом против варварского режима, изгнавшего из страны так много талантливых и трудолюбивых людей.

Не менее необходимым и существенным, чем этот косвенный протест, казался многим из нас прямой политический манифест, разоблачительный анализ, сатирический или информативный комментарий к немецкой драме, все снова варьируемый, заново аргументированный клич «J’accuse»[146] {240}против гитлеровского государства. Немецкие антифашисты за границей не имели права уставать, снова и снова убеждая еще свободные, еще не «унифицированные» или присоединившиеся нации: «Вы в опасности. Гитлер опасен. Гитлер — это война. Не верьте его показному миролюбию! Он лжет. Не заключайте с ним договоров! Он их не выполнит. Не дайте ему запугать себя! Он не так силен, как выдает себя, еще нет! Не позволяйте ему набрать силу! Сейчас было бы достаточно одного жеста, одного сильного слова с вашей стороны, чтобы его свергнуть. Через несколько лет цена станет выше, в конце концов это вам придется расплачиваться миллионами человеческих жизней. Чего вы ждете? Свергните его сейчас, пока это просто! Порвите с ним дипломатические отношения! Бойкотируйте его! Изолируйте его! Покончите с ним!»

Неужели нашему призыву недоставало убедительной силы? Он не убеждал, он замирал. Те свободные, еще независимые нации, у которых мы, эмигранты, поначалу нашли убежище, воспринимали наши кассандровы крики с «реалистичным» скепсисом. Кое-какие происшествия в третьем рейхе — сжигание книг, антисемитские демонстрации, резня 30 июня 1934 года{241} — могли покоробить; однако то были всего лишь маленькие изъяны, которые охотно прощались преуспевающему и во многих отношениях симпатичному правительству. Гитлер был против коммунизма, и этого было достаточно, чтобы сделать его популярным в аристократических европейских кругах. Если у него и были захватнические планы, то ведь они же направлены исключительно против Востока, то бишь против Советского Союза. Тем лучше! Аристократическим кругам это могло быть только на руку. На предостережения некоторых сбежавших литераторов — насмешливая улыбка или нетерпеливое пожимание плечами.

Разумеется, в приютивших нас странах были люди ясного разума и чистых убеждений, которые целиком разделяли наш ужас перед чумой нацизма. Но эти честные в большинстве случаев сами не имели влияния и, кстати, как раз из-за своей честности и справедливости часто были склонны ослаблять свою позицию и свою аргументацию известными моральными оговорками. Не то чтобы они хотели защитить или приукрасить позорные дела Гитлера! Однако они считали все же уместным напомнить нам о Версале, несправедливом мире, который якобы загнал немецкий народ в отчаянье и тем самым в руки демагогов. Без Версаля не было бы Гитлера! И каким бы скверным он ни был, разве нельзя, несмотря на это, жить с ним в мире? Честные были пацифистами. Большинство эмигрировавших писателей, о которых идет здесь речь, также могли претендовать на это звание. Тем глубже их отвращение к немецким деспотам и поклонникам насилия.

Бескомпромиссная позиция этих писателей отчуждала, зачастую отталкивала. Их упрекали в односторонности, преувеличении; ненависть — так, наверное, это называлось — делает их слепыми; острота их суждений воспринималась как типичный симптом «эмигрантского психоза», и от нее отмахивались. Если бы немецкий режим действительно был бы очень плохим, как мы это изображали, мог ли бы он тогда держаться? Так вопрошали реалисты, приходя тотчас к заключению: факт, что режим держится и даже процветает, опровергает ужасающую пропаганду изгнанников. Немецкий народ не стонет под гитлеровским террором, напротив, большинство людей там, кажется, просто довольны, царит достаток, ликвидирована безработица. Признают это эмигранты или нет, но диктатура популярна у масс, немецкий народ стоит за своего фюрера.

Мы не соглашались. «Гитлер — не Германия!» Изгнанные настаивали на этом, повторяли это снова и снова. Гитлер — не Германия! «Собственно» Германия, «лучшая» Германия была против тирании, упрямо заверяли мы мир. Немецкая оппозиционность принимала в наших статьях и манифестах громадные размеры: миллионы (мы настаивали на этом) рисковали жизнью и свободой в борьбе против ненавистной системы. Мы не пускали пыль в глаза: мы верили. Наша подлинная, пусть и наивная вера в силу и героизм внутринемецкого движения Сопротивления давала нам моральную стойкость, стимул, в котором мы при нашей изолированности и беспомощности так настоятельно нуждались.

Да, мы были глубоко убеждены в том, что говорили от имени всех «лучших немцев», именно тех мучеников и героев, которых террор на родине принудил к молчанию. Вопли задушенных в концлагерях, критика шепотом, подавленный крик, страх, вопрос, растущая угнетенность лучшей части общества — все это стремились мы членораздельно произнести и довести до сведения летаргически-невежественного мира. Ожидали ли мы эха? Оно откликнулось нам в форме разнузданной брани. Пресса Геббельса начала швырять, кстати весьма плоские, проклятия и оскорбления в адрес «эмигрантского отребья», что все-таки на свой лад означало резонанс. Очевидно, наши усилия были не совсем напрасными. Мы рассердили господ, нас заметили; тот факт, что где-то на свете есть немцы, которые отваживаются открыть рот, был воспринят берлинским министерством народного просвещения и пропаганды как невообразимый скандал. Как прекратить его? Наши журналы и книги, наши доклады и театральные пьесы невозможно было запретить «извне». Но можно было лишить нас гражданских прав, исключить нас из народной общности. Если мы уже не немцы больше, то и протест наш несколько менее скандален. Так додумались до забавной идеи «лишения гражданства». Мужчины и женщины, которые были немцами по своему рождению, а также проживали в Германии до недавнего времени и приносили там пользу, одним росчерком пера теряли свою национальность.

Утрата переносимая, тем более что ее считали временной. С нацистской Германией и без того не хотели иметь ничего общего; после падения режима смехотворный гитлеровский декрет больше не будет обладать никакой значимостью. Вернувшись назад, все равно опять будешь гражданином, лишали тебя гражданства или нет. На этот час мы уповали, пожалуй, даже верили: он вскоре наступит. Восстание народа против угнетателей, немецкая революция, ведь она больше не может заставлять себя ждать. И даже если она из-за гестаповского террора чуточку затянется, в конце концов она все-таки разразится; мы твердо рассчитывали на это. «Наступит день!» Это обещал нам один из наших духовных вождей — Генрих Манн.

89
{"b":"237500","o":1}