Знать — бесплодно: это не приносит счастья. Но радости твои драгоценнее всего, они невозместимы: рай невинности.
Рай имеет горьковато-сладкий запах ели, малины и трав, смешанный с характерным ароматом мха, прогретого солнцем, большим могучим солнцем летнего дня в Тельце. Поляна, где мы проводим утро, расположена посреди красивого большого леса, который начинается сразу за нашим домом. Есть ли где-нибудь на свете еще леса, сравнимые с этим? Конечно, нет; ибо наш лес исключительно своеобразен, это лес par excellence, мифический символ леса, с храмовой перспективой своих стройных, высоких, гладких, как у колонн, стволов, со своей торжественной светотенью, своими запахами и звуками, с милыми грибницами и ягодниками, со своими белками, скалами, робкими цветами и бормочущими родниками.
И здесь мы, четверо детей с собакой и с мамой, на которой летнее платье, декоративное одеяние из тяжелого грубого льна с широкими буфами и богатой вышивкой, — мы называем его «болгарским», потому что один из дядей когда-то привез его с Балкан. Мама без головного убора; ее роскошные темные волосы блестят на солнце. Она сидит на пне, рядом с ней лежит Мотц, из пасти которого, исходящей слюной, свисает элегантной формы острый розовый язык. Он гонялся в лесу за мышами и птицами, что должно было доставить ему чрезвычайное наслаждение. Он еще тяжело дышит, но прекрасные янтарные собачьи глаза полны мира и благодарности. Мотц чуть посмеивается. Да, мы совершенно явственно можем видеть, что он тихо смеется про себя, в то время как Милейн ласкает с рассеянной нежностью его шелковистую шею.
«Фу, дети! Как вы ужасно невоспитанны! — Это ее шутливо бранящийся голос. — Ну-ка перестаньте есть малину! Мы собираем ее для определенной цели! Вы же это знаете! Аффа известила об идее самолично испечь к ужину малиновый пирог. Она рассвирепеет, если вы принесете на кухню недостаточно ягод. Вот увидите: она лопнет от злости!»
Она говорит так быстро и такими забавными словами, что мы смеемся, вместо того чтобы испугаться. Мысль, что Аффа могла бы лопнуть от негодования, кажется нам особенно неотразимо смешной. Даже угроза Милейн пожаловаться на нас Волшебнику производит мало впечатления. «Он, по всей вероятности, вас прикончит», — обещает она нам и сама смеется. Она так же хорошо, как и мы, или лучше знает, что Волшебник едва ли расстроится из-за недостающей малины, даже если Милейн придет в голову пожаловаться ему.
«Ну как, вдоволь отведали ягодок? — произнес бы он с рассеянной улыбкой, чтобы добавить затем с высоко поднятыми бровями: — Я надеюсь только, что среди них не было ядовитых!»
Он часто заводил с нами разговор, предостерегая от ядовитых ягод и грибов, в особенности же от опасных «бешеных вишен». «У лешего вишни без косточки», — предупреждал он нас, подняв указательный палец, и было в высшей степени трогательно и странно наблюдать, насколько выражение его лица в подобные моменты становилось похожим на лицо его матери, нашей Омамы. Озабоченное лицо отца, казалось, удлиняется, словно отражение в кривом зеркале, в то время как глаза под высоко поднятыми бровями казались меньше и темнее, чем мы их знали обычно. Мы так никогда и не выяснили до конца, нарочно ли при подобного рода беседах он имитирует свою мать, чтобы рассмешить нас, или он вообще не осознавал этого сходства и совсем ненамеренно принимал Омамины черты, повествуя нам совершенно в духе Омамы о пятнистом мухоморе и вредной цикуте.
Он появлялся ровно в двенадцать на краю лесной просеки, чтобы забрать Милейн и нас купаться. Болотистый пруд, в котором мы учились плавать, так называемая «Скобка», находился примерно в четверти часа ходьбы от нашего дома и нашего леса. Довольно утомительным было путешествие в полуденный час по незатененному извилистому «луговому пути», ведущему к месту купания. Но что за тропа! Что за ландшафт! Нет другой, которая казалась бы мне столь же достойной любви.
Да, это лето. Мы семеро — двое родителей, четверо детей и танцующий, вихрем носящийся Мотц — по тропе через луг медленно продвигаемся к Скобке. Земля, по которой мы ступаем, мягкая и упругая. Это болотистая почва: отсюда буйство растительности, глубокая зелень сочно разросшейся травы, огненное золото лютиков, богатый пурпур мака.
Это — летнее небо. В его синеве плывут белые пушистые облака, которые скучиваются между альпийскими вершинами в пышные образования. Воздух пахнет летом, у него вкус лета, звук лета. Кузнечики стрекочут свою монотонно-гипнотизирующую летнюю песню. Справа от нас раскинулся летний городок Тельц со своими покрашенными домами, своей неровной мостовой, своими пивными, с садом и изображениями мадонн. Вокруг нас простирается летний луг; перед нами возвышаются горы, мощно-громоздкие, вместе с тем нежные, сияющие в мареве летнего полдня.
Смотрите, а это наш летний пруд, маленький круглый пруд с высоким камышом на берегу. Белые кувшинки, чуть не с тарелку, плавают по его неподвижной темной поверхности.
Болотная вода, она золотисто-черная в моем воспоминании, дышит терпко-ароматным, при этом чуть гниловатым запахом. Вода Скобки весьма странной субстанции, она очень прозрачная, несмотря на свою темную окраску, почти масляная и такая тяжелая, что едва ощущаешь собственный вес, доверяясь ее золотистой глубине. Тем не менее в нашем пруду умудрился-таки утонуть подручный пекаря из соседней деревни. Мы видели его тело в гробу, бережно установленном на возвышении между цветами и свечами.
Нередко по вечерам мы предпринимаем прогулки к кладбищу, особенно с того момента, как наша прежняя кухарка, толстая Мария, вышла замуж за господина Шмидля из кладбищенского садоводства. Надписи на надгробьях казались нам комичными. Какие курьезные имена носили мертвые! Они звались «почтенный юноша Ксавер Хинтерхубер» и «благочестивая девица Анастасия Бирдоттер». Близость тления нас не пугала. Мы читали, что «почтенный юноша» и «благочестивая дева» здесь «покоятся в мире», но мы не могли себе этого представить. Смерть не имела для нас реальности; она была одной из тех тайн больших людей, в которую лучше не соваться, «сага» взрослых.
Почему Аффа повела нас случайно — как она позднее уверяла — в ту уединенную часовню, где под горой белых цветов лежал для обозрения утонувший пекарь? Сначала мы не сообразили, что тот, напротив которого мы здесь стояли, мертвец. Мы приняли его за мраморную или восковую фигуру, обрядовую принадлежность, украшающую гроб или часовню. Но Аффа нас срочно просветила. Ее голос шипел от возбуждения. Разве мы не узнавали шипение нечистого змия, когда она, нашептывая нам, выдавала тайну «восковой фигуры»: что это был подручный пекаря из ближней деревни и что после изрядной попойки он вздумал поплавать в Скобке, где и настигла его судьба. «Утоп он, зазря утоп! — шелестела Аффа. — А знаете, почему у него рот перевязан черной лентой? Потому что его губы совершенно посинели и распухли! На них даже смотреть нельзя, на его губы, а то дурно станет…» Но то у него, на что можно глядеть, было не противным, а красивым, исполненным чуждой, хрупкой, тревожащей красоты. Какие чувствительные, благородные руки были у него! Руки принца — откуда это у подручного пекаря? А его лик цвета слоновой кости! До чего благородным он казался, да, каким величественным, со своим гладким лбом, с навеки сомкнутыми веками!
Чем же он так замечателен, молчаливо лежащий там, между цветами и свечами? Может, он совершил героический поступок, утонув в пруду? Или сам факт, что он мертв, сделал его столь похожим на принца и столь ценным? Но ведь взрослые утверждали, что мы все должны умереть…
Тогда как смерть могла быть особым отличием? Почему вид его был так страшен и так прекрасен?
Мы стояли неподвижно, погрузившись в картину этого непостижимого величия, пока голос Аффы нас не призвал: «Время идти домой, дети! Теперь вы ведь видели его…»
Да, теперь мы видели его, мертвеца, торжественно выставленного для обозрения в часовне. Мы его не забудем. Вечно юный, в бледной облагороженности, приобщился подручный пекаря к мифам детства.