– Са-я… Да…
Но потом она всякий раз улыбалась, нежно и смущенно. Очень молодая, лет восемнадцати. Она была принцессой Соло[25], и ван Аудейк ее терпеть не мог, потому что она старалась ввести в Лабуванги манеру поведения и манеру речи, принятые в Соло, высокомерно уверенная, что на свете нет ничего столь же изысканного и аристократического, как поведение и речи при дворе Соло. Она использовала придворные слова, которые население Лабуванги не понимало, и она уговорила регента выписать возницу из Соло, носившего принятую там парадную ливрею, парик и фальшивую бороду, на которую здешние жители смотрели с недоумением. Естественный желтоватый цвет ее лица казался светлее из-за легкого слоя рисовой пудры, накладываемого на влажную кожу, брови были подведены черным, в тяжелом узле блестящих волос на затылке сверкали драгоценные заколки и цветок кенанга.[26] На ней был длинный каин-паджанг из батика, волочившийся по земле, как было принято в Соло, кабай из красной парчи, отороченный галуном и застегнутый на три пуговицы из драгоценных камней. Два сказочных камня, вставленных в массивную серебряную оправу, висели в ушах. На ногах светлые ажурные чулки и вышитые золотом китайские туфли. Бриллиантовые кольца унизывали тонкие пальчики, в руке она держала веер из белых перьев.
– Са-я… Са-я… – почтительно отвечала она со смущенной улыбкой.
Леони смолкла, устав от беседы. Поговорив с регентом и раден-айу об их детях, она не знала, что еще сказать. К ним приблизился ван Аудейк, которого Ева только что провела по своим галереям – там всегда было что посмотреть нового и красивого; регент встал.
– Скажите пожалуйста, регент, – обратился к нему ван Аудейк по-голландски, – как поживает раден-айу пангеран?[27]
Это была вдова старого регента, мать Сунарио.
– Прекрасно… спасибо… – пробормотал регент по-малайски. – Но матушка не смогла сегодня прийти… слишком старая… быстро устает.
– Мне надо с вами поговорить, регент!
Регент проследовал за ван Аудейком в переднюю галерею, где никого не было.
– К прискорбию, вынужден вам сообщить, что только что снова получил плохие новости насчет вашего брата, регента Нгадживы… Мне доложили, что на этой неделе он опять играл в азартные игры и проиграл большие суммы. Известно ли вам об этом?
Регент словно замкнулся в своей кукольной неподвижности и молчал. Только глаза его смотрели пристально, словно он видел что-то в дальней дали, глядя сквозь ван Аудейка.
– Известно ли вам об этом, регент?
– Ти-да[28].
– Я поручаю вам как главе семьи выяснить этот вопрос и проследить за братом. Он играет в карты, он пьет, он позорит ваш род, регент. Если бы старый пангеран, ваш отец, узнал, что его младший сын так прожигает жизнь, он бы очень глубоко опечалился. Ваш отец с честью носил свое имя. Он был одним из самых мудрых и благородных регентов, когда-либо состоявших на губернаторской службе на Яве, и вы знаете, как мы высоко его ценили. Голландия еще со времен Ост-Индской компании многим обязана вашему роду, всегда остававшемуся ей верным. Очень жаль, регент, что такой древний яванский род, как ваш, столь богатый прекрасными традициями, отступает от этих традиций…
Лицо радена адипати Сурио Сунарио залила оливковая бледность. Его мистический взгляд пронзил резидента, он увидел, что и резидент пылает гневом. И регент приглушил искры во взгляде, теперь выражавшем сонливую усталость.
– Я думал, резидент, что вы всегда испытывали любовь к моей семье, – пробормотал он почти жалобно.
– И правильно думали, регент. Я очень любил пангерана. Я всегда восхищался вашим благородным родом и старался всячески его поддерживать. Я и сейчас хочу его поддерживать, вместе с вами, регент, надеясь, что вы способны видеть не только потусторонний мир, как о вас говорят, но и реальный. Но к вашему брату, регент, я не испытываю любви и при всем желании не могу его уважать. Мне сообщили – и я доверяю моим источникам, – что регент Нгадживы не только проиграл деньги, но также не выплатил в этом месяце положенного оклада главам[29] Нгадживы…
Они пристально посмотрели друг другу в глаза, и спокойный, уверенный взгляд ван Аудейка встретился с мистической искрой в зрачках регента.
– Те, кто сообщил вам это, могут ошибаться…
– Думаю, мне не стали бы делать таких докладов, не будь полной уверенности… Регент, вопрос этот очень деликатный. Повторяю: вы глава рода. Выясните у своего младшего брата, в какой мере он растратил казенные деньги, и как можно скорее наведите порядок. Я предоставляю вам это сделать. Я сам не стану разговаривать с вашим братом, чтобы не унижать члена вашего рода, насколько это в моих силах. Вы должны наставить брата на путь истинный, указать ему на то, что в моих глазах является преступлением, но что вы благодаря вашему престижу старшего брата сумеете исправить. Запретите ему играть в азартные игры и велите совладать с этой страстью. Иначе предвижу печальный поворот событий, так как мне придется представить вашего брата к увольнению. Регент Нгаджива – второй сын пангерана, коего я всегда бесконечно уважал, равно как и вашу матушку, раден-айу пангеран, которую хотел бы оградить от позора.
– Благодарю вас… – пробормотал Сунарио.
– Обдумайте мои слова хорошенько. Если вы не сумеете призвать своего брата к порядку, не убедите его совладать со страстью и если оклад главам округов не будет выплачен в кратчайшие сроки, тогда мне придется действовать самому. А если и мое предупреждение не поможет… Для вашего брата это будет означать крах. Вы сами знаете: регентов увольняют со службы лишь в виде величайшего исключения, это навлечет позор на ваш род. Посодействуйте мне в том, чтобы оградить от этого род Адинингратов.
– Я обещаю вам… – пробормотал регент.
– Пожмем друг другу руку, регент!
Ван Аудейк пожал тонкие пальцы яванца.
– Могу ли на вас положиться?
– И в жизни, и в смерти…
– Тогда давайте вернемся в зал. И немедленно сообщите мне, как только что-то выясните…
Регент поклонился. На его лице сохранялась оливковая бледность от невысказанного, затаенного гнева, кипевшего с силой вулкана. Глаза, буравившие затылок ван Аудейка, пронзали голландца мистической ненавистью, этого ничтожного голландца, бюргера, христианина, неверного, грязную собаку, который – что бы он ни чувствовал в своей грязной душонке – не имел права прикасаться ни к чему из его мира – к его семье, его отцу, его матери, к древней святости их аристократического рода… пусть они уже несколько веков склоняются под игом тех, кто оказался сильнее…
III
– Я рассчитывала, что вы останетесь ужинать, – сказала Ева.
– Спасибо, с удовольствием, – ответили контролер ван Хелдерен с женой.
Прием – ненастоящий прием, как неизменно оправдывалась Ева, – приближался к концу: Ван Аудейки, первые, уже ушли, за ними последовал регент. В доме Элдерсма остались только их ближайшие друзья: доктор Рантцов и старший инженер Дорн де Брёйн с супругами и ван Хелдерены. Они сели в передней галерее, испытывая некоторое облегчение после ухода остальных, и потихоньку качались в креслах-качалках. Подали виски с содовой и лимонады с большими кусками льда.
– Всегда уйма народу у Евы на приемах, – сказала мефрау ван Хелдерен. – Больше, чем в прошлый раз у резидента…
Ида ван Хелдерен была из числа светлокожих полукровок. Она старалась вести себя как европейка, говорить на хорошем голландском языке; она даже притворялась, что не понимает по-малайски и не любит ни традиционного риса, ни руджака[30]. Она была мала ростом и пухленькая, у нее были очень светлый, даже бледный цвет лица и большие черные глаза, в которых всегда читалось удивление. Ее переполняли какие-то мелкие таинственные причуды, антипатии, привязанности, эти чувства вспыхивали непонятно отчего, без видимой причины. Иногда она ненавидела Еву, иногда обожала. Она была непредсказуема; каждое ее действие, каждое движение, каждое слово оказывалось неожиданностью. Она вечно страдала от влюбленности, то одной, то другой. Каждое свое увлечение воспринимала всерьез, как несчастье, как трагедию, совершенно не представляя себе действительных масштабов события, и нередко изливала душу Еве, которая посмеивалась над ней и утешала ее. Муж Иды, контролер, никогда не бывал в Голландии: он получил образование в Батавии, в гимназии Вильгельма III, по классу Колониальной администрации. И было так странно видеть этого уроженца Нидерландской Индии, внешне – типичного европейца, высокого, светловолосого, бледнокожего, со светлыми усами и живыми голубыми глазами, обладающего прекрасными манерами – лучшими, чем в лучших кругах в Европе, – и при этом совершенно не по-колониальному мыслящего, говорящего и одевающегося. Он рассуждал о Париже и о Вене, как будто жил там по многу лет, хотя ни разу в жизни не покидал Явы; он обожал музыку – хотя с трудом воспринимал Вагнера, когда Ева играла его на рояле, – и искренне мечтал наконец-то съездить в Европу во время отпуска, чтобы посмотреть Парижскую выставку. В этом молодом человеке ощущались удивительное благородство и прирожденный стиль, словно он не был сыном европейцев, всю жизнь проживших на Яве, а приехал из неведомой страны и принадлежал к национальности, которую невозможно сразу определить. У него был слабенький-слабенький мягкий местный акцент – влияние климата; но в целом он говорил по-голландски настолько правильно, что в метрополии, где слышится в основном небрежный сленг, его язык показался бы высокопарным; по-французски, по-английски и по-немецки он говорил с большей легкостью, чем большинство голландцев. Возможно, эту экзотическую учтивость – прирожденную, изящную, естественную – он унаследовал от своей матери-француженки. У его жены, в чьи жилах тоже текла французская кровь – ее предки жили на острове Реюнион, – это экзотическое начало проявлялось в букете таинственных причуд, выливавшихся в одну лишь ребячливость: бурление неглубоких чувств и мелких страстишек; она смотрела на жизнь грустными, трагическими глазами и воспринимала ее как плоховато написанный роман.