Было бы чересчур долго — да в этом и нет надобности — перечислять все те места, где я отступаю от своего образца, и объяснять, почему я это делаю. Никакие рассуждения не заставят читателя находить удовольствие в моей книге. Только основываясь на своих впечатлениях, он оправдает меня, какие бы вольности я себе ни разрешил, или осудит, какие бы доводы я ни приводил в свою защиту. Словом, мое произведение следует рассматривать независимо от того, что писал Апулей, а то, что написал Апулей, — независимо от моей книги, то есть положиться на свой собственный вкус.
Еще одно: вместо того чтобы обойти предсказание оракула, приводимое Апулеем в начале приключений Психеи и отчасти образующее завязку повести, я лишь затруднил свою задачу, не сделав это предсказание двусмысленным и кратким, как полагается быть пророчествам, изрекаемым богами. Я довольно плохо справился с обоими этими требованиями, особенно со вторым, заявив, что предсказание оракула содержит в себе также его толкование жрецами, — жрецы не всегда понимают то, что их устами возвещает бог. Впрочем, бог мог с таким же успехом внушить жрецам верное истолкование, как он внушил им самое пророчество, и это соображение тоже могло бы меня выручить. Но не будем вдаваться в подобные тонкости! Каждый, кто захочет вдуматься в суть дела, и без того признает, что ни Апулей, ни я ни в чем здесь не погрешили.
Я согласен с тем, что в подобных повествованиях, как и в театральных пьесах, ум читателя следует держать в постоянном напряжении, никогда не следует открывать ему развязку событий, хотя он, конечно, должен быть к ней подготовлен. Согласен также, что Психея должна втайне опасаться того, что ее супруг может оказаться чудовищем. Все это по видимости противоречит предсказанию оракула, о котором мы ведем речь, но, по существу, легко с ним согласуется, ибо сюжет не настолько запутан, чтобы помешать читателю разгадать истинную природу супруга, дарованного судьбой Психее; довольно того, что сама Психея не знает, чьей женой она стала, и что нам не терпится узнать, увидит ли она наконец этого супруга, как это произойдет и каково будет ее душевное смятение после того, как она увидит возлюбленного. Словом, то удовольствие, которое должно доставить чтение этой повести, заключается не в сомнениях касательно природы супруга Психеи, но лишь в неуверенности относительно ее самой: мы не должны ни на миг допускать, что такое милое существо может оказаться предметом страсти чудовища или по крайней мере вообразить себе это — такая мысль вызвала бы у читателя глубокое возмущение. Наша красавица несомненно находила отраду в беседе и в ласках своего мужа и лишь порой должна была тревожиться: а уж не демон ли это или волшебник? Но чем мимолетнее появлялась у нее такая мысль, — хотя бы на время, потребное для подготовки катастрофы, — тем это уместнее. Не говорите, что оракул должен был бы исключить для нее такую мысль. Я признаю, что его слова вполне ясны для нас; но они могли быть не совсем ясны для Психеи: она жила в век невинности, доходившей до того, что тогдашние люди могли и не ведать всех тех форм, в каких проявляется любовь. Это надо иметь в виду, благодаря этому отпадают возражения, которые можно было бы мне на этот счет сделать.
Безусловно, мне можно бросить еще немало других упреков, и я готов со всеми ними согласиться, ибо отнюдь не считаю свое произведение совершенным: я старался только, чтобы оно доставляло удовольствие, будучи настолько же приятным, насколько убедительным.
Для этого я разбросал во многих его местах стихи, равно как и ввел многие другие прикрасы, как например поездку четырех наших друзей, их разговор о сострадании и смехе, описание ада и одного из уголков Версаля. Последнее не вполне соответствует нынешнему состоянию местности; я ее изобразил в том виде, в каком она предстанет нам через два года. Может случиться, что повесть моя не проживет столько времени; но как бы мало ни был писатель уверен, что произведение его будет услаждать потомство, он должен, насколько возможно, стремиться к этому.
Книга первая
Четыре приятеля[1], сведшие знакомство на Парнасе, образовали своего рода кружок, который можно было бы назвать Академией[2], если бы только он был несколько шире и если бы все его члены столь же ревновали о Музах, сколь пеклись о своих наслаждениях. Первым делом они изгнали из своих собеседований педантические рассуждения и все то, что попахивает академическими диспутами. Когда они собирались вместе и успевали вдоволь наговориться о своих забавах, то, если речь заходила о чем-нибудь, имеющем отношение к наукам или к литературе, они пользовались таким случаем. При этом они не задерживались долго на одном и, том же предмете, а с легкостью перебрасывались с одного сюжета на другой, подобно пчелам, встречающим на своем пути множество разных цветов.
Зависть, недоброжелательство, интриги были им чужды. Они преклонялись перед творениями древности, но не скупились на похвалу и новым произведениям, когда те этого заслуживали. О собственном творчестве они отзывались со скромностью и откровенно высказывали свое мнение, когда один из них, заразившись болезнью века, выпускал в свет книгу, что случалось, впрочем, довольно редко.
Полифил (назовем так одного из наших четырех друзей) был подвержен этому недугу больше, чем другие. Похождения Психеи представлялись ему весьма подходящим сюжетом для приятного рассказа. Он уже давно работал над ним, никому в этом не признаваясь; наконец, он все же поведал о своем замысле трем друзьям, — не для того, чтобы спросить у них совета, стоит ли ему закончить начатое, но чтобы узнать, как, на их взгляд, ему следует продолжать свой рассказ. Друзья высказали свои мнения, и Полифил последовал тому из них, которое более пришлось ему по вкусу. Когда труд его был окончен, Полифил спросил, где и когда он может его прочесть.
Акант, по своему обыкновению, предложил совершить загородную прогулку в местах, где бывает мало гуляющих; там, по крайней мере, их не будут прерывать, и они прослушают всю историю без помех и с большим удовольствием. Он необыкновенно любил сады, цветы, тенистые уголки. Полифил в этом отношении разделял его вкусы, но можно сказать, что ему нравилось решительно все. Страсти, нежно волновавшие сердца обоих, наполняли их произведения, составляя основное их содержание. Они оба тяготели к лирике, с тем лишь различием, что Акант был склонен в стилю трогательному, тогда как Полифил отдавал предпочтение стилю цветистому.
Из двух остальных друзей, которых звали Аристом и Геластом, первый был весьма серьезен, не будучи докучным, а второй — неизменно весел.
Предложение Аканта было принято. Арист заметил, что Версаль обогатился новыми красотами, которые следует посмотреть; для этого надо отправиться туда утром, чтобы осталось время погулять после того, как они прослушают рассказ о похождениях Психеи. Незамедлительно было поставлено: начиная со следующего дня приступить к выполнению плана. Дни были еще длинные, погода отличная. Происходило все это минувшей осенью.
Приехав в Версаль рано утром, наши четыре приятеля пожелали прежде всего заглянуть в зверинец. Там они увидели множество птиц и насекомых разных пород, а также четвероногих, по большей части очень редких и доставленных из далеких краев. Они подивились тому, сколько разновидностей насчитывает одна и та же порода птиц, и воздали должное изобретательности природы, которая проявляется в разнообразии как животных, так и цветов. Весьма восхитились они строением «нумидийских барышень»[3] и некоторых птиц-рыболовов, имеющих необычайно длинные клювы с отвисшей под ними, наподобие мешочков, кожей. Их оперение превосходит белизной лебединые перья. На близком расстоянии оно кажется телесного цвета, а у основания их перья имеют розоватый оттенок. Невозможно вообразить себе что-либо более прекрасное. Они очень похожи на бакланов.