—Красивее местечка и не найдешь, правда?
Она спокойно шла рядом, вертя на плече зонтик, так что тень от него дрожала на дороге, словно маня их укрыться от палящего солнца.
—Да, — сказала она, — здесь хорошо. — И это прозвучало так искренне, что он впервые остался доволен ее ответом.
Они свернули к пляжу возле Тэлок-Баханга. Слева от них поднимался высокий лесистый холм Мьюки, увенчанный белой башенкой маяка. Он повел ее в укромный уголок, который заметил, еще сидя в грузовике, и, перебравшись через скалистый перешеек, они вышли на пустынный пляж. Когда они присели на песок, Мими стала рассматривать его вещи.
—Ах ты, противный мальчишка, — улыбнулась она. — Что же ты купальные трусы не взял?
—А зачем они мне здесь?
Он стянул с себя шорты н рубашку, чувствуя, как солнце, точно поток теплой воды, обрушилось на него.
— Ты скоро смуглым станешь, как тамил, — сказала она, взглянув на него, — а был такой бледный блондин, когда я с тобой познакомилась.
— Ну а каким я тебе больше нравлюсь? — спросил он, расстегивая сзади пуговицы на ее платье.
— Черным, — сказала она. — Хочу, чтобы ты был черным как негр. — И вдруг взвизгнула: — Пусти! Я сама.— Верх ее платья опал, как лепесток цветка, обнажая тело.
— Как негр я не стану, — сказал он. — Но стал бы, если б мог, только бы тебе понравиться.
—Ты мне и так нравишься, — лениво сказала она.
—Хочу еще больше нравиться. Может, мне все тело ваксой вымазать?
—Пахнуть будет плохо.
Она чертила на песке китайские иероглифы.
— Что это значит? — спросил он.
— Это стихи: «Маку лучше жить под ветром синим».
— Странные стихи.
— Я их в одной книжке прочла.
— А что это значит?
— То, что сказано.
— И все-таки, что это за синий ветер?
— Под которым лучше жить маку, — сказала она.
—Непонятно как-то. И я уверен, ты вовсе не то написала.
Она стерла иероглифы.
—Нет, то. А почему стихи тебе не понравились?
—Понравились. — Он чувствовал себя глупо и неловко. — Не знаю, что это значит, но звучит красиво.
Они лежали рядом, и ему показалось странным, что тело ее по сравнению с его смуглой рукой было совсем бледное, почти розоватое. Как будто оно было чуждым солнцу, зато все его тело стремилось к солнцу, впитывая уже целый год в Малайе поток его лучистого тепла и превращая это тепло в запас сил на будущее, на всю жизнь. Торс у него был гибкий, руки мускулистые, грудь широкая, бедра узкие, а тело Мими было удивительно прохладное на ощупь, точно оно отталкивало солнечные лучи; медленные грациозные движения Мими пробуждали в нем страсть. Море легкими шагами вбегало на песок, потом отступало и снова возвращалось с тихим шуршанием, которое было чуть тише шелеста ветра, точно отзвук этого ветра и в то же время его посланец, опережавший шелест деревьев на берегу. Он чувствовал себя словно во сне, сотканном из солнца, воды и песка, очарованный лесом, и небом, и скалами, и белоснежной кромкой волны, куда они вдруг бросались, спасаясь от жгучих прикосновений солнца и чуть ощутимой ломоты в теле. Запахи кокосового масла и соленых морских брызг мешались в ее волосах, и, прижимаясь к ее голове лицом, он жадно вдыхал эти запахи — знакомые запахи объятий. Потом он, смеясь, тянул ее за собой в морскую пену и еще дальше, в прозрачность волны, а потом они возвращались на берег и ели сэндвичи, запивая их пивом. Он закурил сигарету и заметил, что огонек спички совсем не виден при ярком полуденном свете. Они уснули на песке, и, когда она ущипнула его за ногу, чтобы разбудить, он вскочил и долго гонялся за ней по пляжу, мчался большими прыжками, туда, за камни, и дальше, в тень деревьев. Синевато-зеленая змея бросилась в сторону, легко извиваясь среди сучьев и листьев, увлекаемая прочь какой-то невидимой силой. Деревья вставали над ними бесконечной колоннадой, отделяя небо от мертвенной почвы джунглей, где не растут цветы. И, когда они бежали обратно к прибрежным пескам, предательская волна страсти вновь захлестнула его.
— Я никогда не уеду из Малайи, — сказал он.
— Ты хочешь сказать, что любишь меня?
— Ты знаешь это. И здесь чудесно.
А на следующий вечер он вернулся в Кота-Либис и еще не успел распаковать свои вещи, как капрал Уильямс подошел к нему и сообщил, что он должен работать в расположении взвода связи на тех же волнах, что в прежней радиорубке.
— Дай мне хоть до казармы добраться, — огрызнулся Брайн, чувствуя, что к Мими ему сегодня уже не вырваться.
— Да я-то тут при чем, — сказал Уильямс, один из старых служак радистов, на которых продолжительная работа у аппарата действовала, как контузия; с лица у него не сходило какое-то виноватое выражение, глаза все время напряженно вглядывались в пустоту, а руки дрожали, как у паралитика. — «Дакота» прилетает из Сингапура, а в диспетчерской говорят, что работать должен ты.
Брайн запихнул в мешок кружку, пачку сигарет и зашагал к бараку связистов, расстроенный и злой, потому что был избалован двумя неделями свободы. Засунув руки в карманы, он шагал по дорожке между деревьями и даже не слышал, как его резко окликнул стоявший возле дежурки штабной офицер.
—Солдат! — крикнул он снова, видя, что Брайн продолжает шагать к бараку связистов, откуда доносился разноголосый писк морзянки.
Брайн надел панаму, подошел ближе и козырнул,
—Почему вы шли без головного убора, солдат?
Дорожка, окружавшая длинный штабной барак, несколько возвышалась над уровнем двора, где стоял Брайн. У штабного офицера выражение лица было надменное и насмешливое, словно застывшее с самого рождения, только оно и могло придать этому лицу некоторое подобие осмысленности. Его лицо Брайн (не без влияния плохих романов) назвал бы правильным, с чеканным профилем, хотя пьянство и разгульная жизнь, без сомнения, оставили на нем пятна и щербины вроде тех, какими отмечен иной раз профиль на старых монетах. Офицер этот вовсе не слыл ревностным поборником дисциплины, был сговорчивым и почти беспечным, то есть несколько больше джентльменом, чем другие офицеры, потому что придирался ко всяким «нарушениям» только тогда, когда нудная рутина службы приедалась ему самому; но в то же время это был самый опасный тип офицера: ведь никогда не знаешь, чего от него можно ждать, и потому он вечно застает тебя врасплох, стоит только расслабиться, приоткрыть защитную завесу хитрости.
Отвечать было нечего, и Брайн сказал только:
—Да ведь взвод связи рядом, и я думал так дойти, сэр.
В голосе его звучал вызов и в то же время раскаяние в совершенном проступке. Керкби ухитрился бы скорчить такую мину, будто он только что вернулся с гауптвахты, где отсидел две недели, и из жалости его упрекнули бы лишь в том, что он нарушил устав, но у Брайна лицо слишком явно выдавало его чувства, и потому подобный прием вряд ли помог бы ему. «Что я для них — желторотый птенец, прямо со школьной скамьи что ли, как некоторые?— сердито подумал он. — Да я четыре года на фабрике проработал. Я женат, и у меня есть ребенок, так что не позволю мной помыкать».
—Ваша фамилия?
«На семь суток застряну, не меньше». Он услышал смех Бейкера, доносившийся из окна барака.
— Ситон, сэр.
— Зачем вы идете во взвод связи?
«А потом он спросит, зачем я родился».
— На дежурство, сэр. — «Лучше не связываться. Как говорил Нотмэн: «Если хочешь с ними бороться, будь благоразумен. Иначе проиграешь».
— Так вот, Ситон, смотрите, чтобы я больше не видел вас вне казармы без головного убора. Чтоб все было как положено.
Брайн ушел, улыбаясь про себя и радуясь, что его не лишили увольнительной на семь, а то и на все четырнадцать суток. «На месте правительства я бы военно-воздушные силы расформировал, а потом и вовсе ликвидировал».
Он включил рацию и, прижав ключ, стал крутить ручку точной настройки, пока резкий свист передатчика не ударил ему в уши. Свист этот, нарастая, стал походить на пронзительный вопль души, бьющейся в муках где-то высоко над железной оболочкой, непрестанно накалявшей реле передатчика; Брайн убрал руку с ключа. Потом он отстучал вызов Сингапуру, чтобы проверить связь. Кажется, не так плохо для половины шестого.