— Он не смеет этого произносить! Он недостоин!..
— Пусть читает Тальма! Ему тоже полезно… Эй, Тальма, выходи!..
Шум становится угрожающим. Щеголи теперь подошли вплотную к сцене. Тогда выходит Тальма. Он еще не успел снять с себя тогу Нерона. Он учтив и высокомерен. Хорошо, он прочтет сейчас «Пробуждение народа». Мало ли читал он нескладных стихов, од Другу народа Марату и од Шарлотте Кордэ? Плохие стихи остаются плохими стихами. А Шекспир здесь не нужен никому. Нужны кровь да еще ящики со свиным салом.
Фюзиль хотел было уйти. Его не пустили:
— Стой и держи свечу!
Нерон декламировал бездарные стихи освистанного поэта Суригьера, а шут Криспен держал канделябр. Рука Фюзиля дрожала, и смешно плясала на стене тень римского тирана. Уныло и бесстрастно Тальма повторял:
О тигры из зверинца,
Вам нашей крови мало!
Держите якобинца!
На бойню каннибала!
Щеголи хором подхватывали: «На бойню!..» Они не хотели глядеть комедию:
— Долой Фюзиля!
Спектакль был сорван. Об этом пожалели солдаты на галерке и гражданин Сансон — ему так и не удалось посмеяться. Юноши с локонами, оставив актеров, занялись бюстом Марата. Одни кричали: «Разбить!», другие: «На помойку!» Победили последние. Ночная кавалькада казалась заманчивой.
Прежде всего они направились на улицу Шабанэ, где жил редактор «Народного оратора», вчера — якобинец, представитель Конвента в Тулоне, любитель гильотины и золота, сегодня — друг порядка, вождь «золотой молодежи», всегда кокетливый и тщеславный Фрерон. Он вышел к ним улыбаясь — это его опора! Как полководец на штыки, глядел он на длинные локоны.
— Вы знаете, что у меня немало врагов. Еврей Моисей Бейль обвиняет меня в тулонских зверствах. Он не француз душой и хитер. Он хочет отнять у вас «Народного оратора».
Один из юношей спросил другого:
— О чем это он?..
— Да Бейль опубликовал его письма из Тулона. Оказывается, при Робеспьере Фрерон хвастался, что посылает на гильотину ежедневно двести голов. Там так и сказано: «Головы сыплются градом…»
— Ну что вспоминать прошлое! Пусть хоть черт, не то что якобинец. Зато теперь он служит нам…
Фрерон шел впереди. Он любовался собой — ореховыми штанами, клетчатым фраком, мягкими сапогами, двумя парами больших часов с множеством брелоков, узловатой дубинкой. Улицы были пусты. Только порой попадались бездомные, дрожавшие под холодным ветром. Их зазывали:
— Идите с нами! Мы воздаем почести собаке Марату.
Но те угрюмо бормотали:
— Сегодня вовсе не выдавали хлеба…
Один, полуголый, весь обросший седыми волосами, крикнул:
— При Марате было лучше! Вам, может быть, хуже, а нам лучше…
Взглянув на его ощеренное лицо, Фрерон нырнул в воротник:
— Оставьте его! Не стоит связываться.
Дойдя до Рынков, юноши остановились возле мясной лавки. В желобке они увидали кровь. Они вымазали гипсового Марата бурой жижицей. Фрерон сказал:
— Теперь следует очистить воздух. Вот листки анархистов «Трибун народа». Давайте-ка сожжем их!
Развели костер. А вокруг костра пели: «На бойню каннибалов», плясали и плевали — кто ловчее — в гипсового Марата. Особенно радовался тот щеголь, что по дороге в театр озадачил сыщика. Он плясал, пел, плевал и, вкусно причмокивая, говорил: «Кончилась революция, кончилась…» Он не был ни аристократом, ни роялистом, ни агентом Питта. Он просто был молодым, здоровым, зажиточным парнем, и ему хотелось пожить всласть.
Пока на подмостках умирал Нерон, пока резвились щеголи и расторопный Фрерон пытался смыть бычьей кровью следы человеческой на своих холеных руках, сыщик Луи Лабра работал. Он рыскал по городу, заходил в кофейни, прислушивался к разговорам. Его замечали: «Шпион! собака!» Но он был честным тружеником и терпеливо подставлял поближе к оскорбителям свое розовое оттопыренное ухо. Больше всего донимал его ветер с Ла-Манша. Лабра чихал. Поздно вечером он докладывал начальнику:
— В театре Республики освистали Фюзиля. Потом избили гражданина Боро. Избитый арестован. Бюст Марата похищен. В театре «Фейдо» бюст Марата разбит. В театре «Водевиль» многие аплодировали словам цирюльника: «Давайте веселиться, может быть, через три недели нас больше не будет». Я хотел установить, кто именно аплодирует, но это мне не удалось. Разбиты два бюста Марата. В театре «Эгалите» публика громко смеялась, когда актриса сказала: «Я съела большой пирог, то есть бывший пирог»… Один гражданин в фойе говорил: «Теперь все бывшее: бывшая улица, бывший маркиз, даже пирог и тот бывший…» Его на всякий случай арестовали. Бюст Марата там также разбит.
Начальник усмехнулся:
— Ломкая посудина! Вот с тем, что на площади Карусель, будет побольше работы… Ну, а кроме статуй? Разговоры на улицах, в кофейнях?
— Все больше о курсе ассигнаций. Боятся, что скоро ничего нельзя будет купить. Одна крестьянка на рынке неприлично кричала: «Зачем мне бумажки? подтираться?..» В квартале Антония выдавали по три унции. Один рабочий сказал булочнице «гражданка», та начала кричать: «Вот из-за этих-то слов нет хлеба!..» На улице Шаронн женщина, кормившая грудью ребенка, упала без чувств от голода. Такие происшествия, конечно, возбуждают народ…
— Постойте, Лабра! А политические разговоры? О наших победах в Голландии? Об изменении конституции?
Луи Лабра сокрушенно вздохнул:
— Об этом я ничего не слыхал. Все жалуются на погоду: ветер, холод… Потом, конечно, безработица…
Отпустив сыщика, начальник начал диктовать очередной рапорт. «Общественное мнение несколько возбуждено. Конечно разумные граждане всецело одобряют меры Национального Конвента, ограждающие свободу торговли. Что касается рабочих, то они страдают от недостатка в работе, а также от дурной погоды…»
Здесь начальник чихнул. Чихнул подобострастно и писец. Диктовка была прервана вестовым. Прочитав приказ Комитета общественного спасения, начальник позвал несколько полицейских, среди них и Луи Лабра.
— Ордер на арест. Дом номер двести двадцать восемь по улице Сан-Антуан.
Указанный начальником полиции дом помещался на углу пассажа Ледигьер. В нем было четыре этажа. На фасаде выведено было красной краской: «равенство или…». До недавнего времени значилось — «или смерть». Но владелец дома, мясник Гарон, слово «смерть» замазал: оно оскорбляло народные чувства. После термидора никто не хотел больше слышать о смерти. Люди только-только начинали жить. Надпись стала загадочной: «или»… Что «или»?.. Дом молчал. Внизу помешалась столярная мастерская. Человек, которого искала полиция, прятался в тесной комнате самого верхнего этажа. Несмотря на поздний час, он бодрствовал. Он писал. При бледном пламени свечи можно было различить узкое лицо, глаза, воспаленные бессонницей, болезнью и душевным горением, темно-синий фрак, костлявую руку, лист бумаги, густо исписанный вдоль и поперек, — видимо, приходилось беречь бумагу. По винтовой лестнице осторожно ползли полицейские. Лабра хотел чихнуть, но вовремя удержался. Человек наверху все еще писал: «Революция не может окончиться. К чему привела она? К замене одних тиранов другими. Если она на этом действительно закончилась, она была величайшим преступлением…»
Когда Лабра схватил лист, последние слова еще не успели высохнуть, и он замарал чернилами рукав. С грустью вздохнул он — пятно!.. А жалованье — ассигнациями… Кажется, даже в тюрьме спокойней!..
Жандармы отвезли арестованного в тюрьму Форс. Лабра же поплелся с докладом к начальнику. Тот успел получить еще одно послание от гражданина Тальена. Начальник озабочен. Он спрашивает Лабра:
— Сколько денег нашли на арестованном?
— Шесть франков, гражданин.
— Гм… Но он предлагал вам взятку, чтобы вы его отпустили. Он хотел подкупить вас. Он давал тридцать тысяч франков.
Бедный Лабра ничего не понимает: это еще трудней, нежели победы в Голландии. Наивно он возражает: