Больше того, планируя историю на век вперёд, Розенберг требует национального раздробления советского государства на фантастические области и республики, которые, естественно, легче было бы прожевать Барбароссе. Он провозглашает «уничтожение нежелательных элементов» в Латвии, Эстонии и Литве с предоставлением их «жизненных избытков» немецкому народу. Таким образом, полная германизация Прибалтики вместе с последующим «освоением» Скандинавии преобразуют прилежащее море в обширный пруд, помещённый в центре великой Германии. По цинизму это можно сравнить лишь с мотивировкой поставщика рабов Заукеля по поводу вывода ста тысяч наших ребятишек в трудовые лагери в Германию: «понизить биологический потенциал Остланда». Словом, этот подлейший раздел документов, оглашенных нюрнбергским обвинением, надлежит в особенности крепко запомнить народам Советского Союза, в социалистическом и братском единстве которых заключена их историческая непобедимость.
…Итак, 14 июня 1941 года фюрер выслушивает последние доклады главнокомандующих армейскими секторами о подготовке вторжения. Установлены — подтверждающий пароль операции «Дортмунд», час выступления — 3.30, повод для нападения — «бесчеловечность СССР». Неправдоподобно, но тем лучше. Наглость также поставлена фашизмом на вооружение. Через восемь дней Барбаросса в гремучем всеоружии выйдет на дорогу большой войны… Но наши красноармейцы уже лучше и обстоятельнее меня расскажут про его знаменитый поход туда и обратно.
Всё же роковое утро наступает наконец. В ранний час по Берлину расклеивается приказ фюрера: «Я снова принял решение вручить судьбу Европы в руки моих солдат». Ещё пусты улицы этой обречённой берлоги, но уже, как свечечка, пылает на экране какая-то сирая русская церквушка, и первые наши жертвы корчатся под обломками Киева и Минска. Мы видим также высоченного германского гостя, посещающего будущую Белорутению, в шинели длинной и чёрной, как балахоны мортусов, этих служителей чумы в давно-прошедшие времена. Палачи имеют склонность заблаговременно примериться хозяйским глазом к тому, что завтра они будут убивать. Вот он идёт мимо наших военнопленных, согнанных за колючую проволоку, и те ёжатся под этим взглядом, в котором нет ничего, кроме щемящей сердце пустоты. Вот так же молча и безлично, среди большого, как наша Родина, луга он смотрит в упор на русого, такого ласкового, белорусского пастушонка, и вдруг как бы серая тень, словно от смертного крыла, ложится на лицо мальчика. Можно отдать полжизни, баш на баш, чтобы собственноручно отнять хотя бы полжизни-же у этого всесветного подлеца. Это Гиммлер; ему принадлежит фраза, сказанная во дни, когда Германия в тысячи присосков пила горячую кровь Украины и Белоруссии — «в настоящую минуту меня совсем не интересует, что происходит с русскими».
Этого человека, как и его шефа, нет на скамье подсудимых. И хотя мы судим их не потому, что победитель будто бы ищет мщенья, а для того, чтобы избавить от зла планету, — есть старинное поверье, что порок умирает вместе с его обладателем, если их убить надлежащим образом! — но душа наша, познавшая слишком большие утраты, не сыта. Нам также кажется неполным и этот фильм. Для исторической цельности в нём нехватает заключительных кадров, однако есть надежда, что к весне кинооператоры снимут недостающую концовку, которую уже по приговору суда исполнят те же актёры.
Сеанс окончен. Обжигает глаза убийственный свет американских прожекторов. И хотя где-то вдалеке слышно, как журчат вентиляторы, смертная духота ложится на грудь. Грозу сюда скорее, гневную человеческую грозу! Когда мы выходим на улицу, чистый зимний воздух кажется нам величайшим благодеянием природы…
Нюрнберг.
«Правда», 20 декабря 1945 г.
Гномы науки
С первого взгляда нюрнбергская зима чем-то походит на раннюю весну в России. Так же приморозит землю по ночам, а с утра солнышко прогреет её до оттепели… Но не бывает здесь весенних горластых ручьёв, что с песнями точат сугробы, да и снежный паёк не в пример беднее нашего, как и всё ныне на оскуделом западе. Нет, разве сравнить наш декабрь с ихним апрелем, царственную горностаевую шубу с тонкой погребальной кисеёй, сквозь которую уже к полудню проступают острые черты города-мертвеца.
В такие погоды смертельно хочется домой, хотя бы с палкой пришлось брести через всю Европу. И, раз уж недосягаемыми кажутся снежные раздолья Родины, воображение тянется в иные, тёплые итальянские приволья, до которых отсюда рукой подать. Мы сразу попадаем в роскошный город Рим, где шумят незамерзающие фонтаны перед Ватиканом и ласкает взоры неувядающая небесная голубизна. Теперь уже трудно удержать нашего пегаса. Представьте себе, что эта своенравная поэтическая лошадка занесла нас в октябрь 1941 года, и больше того, прямиком в германское посольство. В приятной комнате стоит приятный дым сигар. За приятным столом сидят три приятных господина.
Мы явились сюда явно не во-время. Только что закончился ленч, и эти три пожилых благообразных синьора беседуют вполголоса на интимные медицинские темы. Тут оказывается, что всё это — синьоры высокопоставленные и шибко мозговитые, так что полезно и нам, простым людям, заглянуть украдкой в глубины просвещения. Оказывается также, беседуют синьоры по-немецки, так что вовсе и не синьоры они, а герры. Оказывается, наконец, что беседуют они некоторым образам о нас с вами, дорогой читатель, так что уж и совсем не грешно послушать этот разговор.
В ту пору германские войска, увязая в грязище, подступали к Серпухову и Нарве, и многие кашляли от русской простуды, а в Риме тогда стояла курортная теплынь и в девственных небесах за окном рисовался купол св. Петра, творение Браманте. Если же он не рисовался, то чорт с ним, обойдёмся и без Браманте…
Все трое были влиятельные у себя, в Германии, люди. Рядом с хозяином, послом при Муссолини фон Макензеном, допивал своё кофе министр здравоохранения доктор граф Леонард Конти, а чуть наискосок пощипывал бородку и баловался безалкогольным напитком невзрачный семидесятилетний старичок, тоже доктор, Клаус Шиллинг. Это был мировой светоч в области тропических заболевании, изучению которых он предался в 1894 году в тогдашних африканских колониях Германии. Шиллинг слушал лекции у Коха, открывшего возбудителей туберкулёза и холеры, учился у Леффлера, знаменитого исследователя дифтерии, он работал с самим Вассерманом, наконец. У него имелись мировое имя, отличное здоровье, процветающая семья. Он был членом малярийной комиссии при самой Лиге наций. Рокфеллеровский институт заплатил ему в 1920 году 5 тысяч долларов за одни его попытки доконать малярию. Ему оставалось только одно — победить эту болезнь, чтобы хоть частично отплатить судьбе за её чрезмерное благоволение к его особе.
В ту пору войска Роммеля готовились к высадке в Африке, где, как известно, всегда процветали всякие лихорадки. Тема беседы, естественно, перекинулась с войны на малярию, и Конти осторожно пожурил старика за медлительность в работе на пользу фатерланду. Светоч отвечал, как в таких случаях положено, что и рад бы всей душой, да, дескать, и кролик нынче не тот пошёл, да и морские свинки кусаются. Тогда-то Конти и предложил учёному поработать на заключённых в германских концентрационных лагерях, из которых добрый десяток успел к тому времени прославиться в качестве филиалов ада на земле. И хотя старику скоро надлежало, как говорится, представать перед судом божиим, он согласился. Изуверская рациональность предложения была налицо: при такой постановке дела германская наука не только не тратилась на покупку подопытных животных, но и сама сокращала государственные расходы на содержание и кормёжку военнопленных.
Очередная научная конференция состоялась в Эйдткунене два месяца спустя, с участием доктора Гравитца, начальника медицинской службы войск СС, и Гиммлера, уже решившего профильтровать человечество через свои лагери уничтожения. Этот самый чёрный человек всех времён и народов предложил Шиллингу на выбор любой лагерь Германии. Светоч выбрал Дахау. Там и климат мягче, и глушь, и местность вокруг университетская, и недалеко до Нюрнберга, где ещё сохранялась в пытальной камере знаменитая «железная дева», этакий футляр с ножами, куда в старые времена сажали еретиков на просушку. Словом, к февралю следующего года здесь за колючей проволокой обосновался «малярийный институт» Шиллинга с лабораторией и бараком на сто одну койку, причём последняя представляла собой длинную чугунную решётку, ловко входившую в неотъемлемую при таком хозяйстве печь; когда кандидатов было несколько, кому-то приходилось ждать… Вот и повержено на земь поганое идолище фашизма, а всё ещё не можем мы вздохнуть в полную грудь; это оттого, что ещё до сегодня мы дышим частицами пепла и воплями жертв, растворёнными в воздухе Европы!