Представляет особый интерес бегло пробежать по рабочим тетрадям Грибоедова, порою — распаханным творческим полям, куда оставалось лишь бросить семена сюжета. Как пример целеустремлённости автора стоит напомнить первую же заметку из петровской эпохи об одном, по тогдашнему говоря, — «инородце», который по возвращении из чужих краёв был пожалован Петром в офицеры, а его господин — в матросы; тот же крепостной раб дослужился потом до контр-адмиральского чина. Или — замысел драмы «1812-й год», где ополченец крепостной, совершив в войне всё надлежащее герою, возвращается под палку господина и накладывает на себя руки. Его «дезидерата» и путевые заметки дают право заключить о глубине грибоедовских познаний. Помимо литературных произведений, он оставил нам и критические статьи, и музыкальные сочинения, и государственные проекты. Он говорил, что совестно читать Шекспира в переводе. Но кроме английского и персидского, необходимого ему по его дипломатической работе, он свободно владел другими главнейшими европейскими языками, читал по-латыни, изучал арабский и санскритский, а по-турецки занимался с Муравьёвым-Карским, самым недобрым из всех, оставивших воспоминания о Грибоедове. Образованнейший человек века, он собственным примером подтверждал свою приписку к письму к Шаховскому — «чем просвещённее человек, тем полезнее он отечеству». Он как бы говорит нам, своим литературным наследникам, — «вы, нынешние, ну-тка!»
Попробуем нарисовать, как он представляется нам сквозь дымку почти полутора столетий. В год его смерти наш великолепный гравёр Уткин сделал по рисунку Ривароля портрет Грибоедова. Мне кажется, что этот простой, тонированный серым гравюрный лист более соответствует облику писателя, чем раскрашенный впоследствии Крамским борелевский рисунок. Александр Сергеевич Грибоедов освещен здесь слабым, как бы темничным светом тогдашней России. В очках, с пристальным взором исследователя — не на литератора похож он, а скорее на врача, стоящего у изголовья России. К этой поре относится его признанье Бегичеву: «комедии я больше не напишу, весёлость моя исчезла». По отзывам современников, обворожительный собеседник, он был опасный противник в споре. Холодное и меткое остроумие уживалось с отзывчивым, даже чувствительным сердцем, — и вот мы приближаемся к главному, что предстоит выяснить нам. — В 23-м году он жалуется Кюхельбекеру на душу свою — «для неё ничего нет чужого, — страдает болезнию близкого, кипит при слухе о чьём-нибудь бедствии». Кроме близких, об этом не подозревал никто. Внешне он был всегда замкнут, как раковина. И, может быть, поэтому в ней вызрела лишь одна жемчужина.
За 15 лет он написал около 30 произведений, некоторые — в сообществе с талантливыми друзьями. В ту пору этот вид деятельности вряд ли сам он считал для себя главнейшим. На стихах его часто лежит печать пресловутого шишковского корнесловия. В драме «1812-й год» наравне с живыми должны были действовать некоторые «усопшие исполины», а в «Грузинской ночи», последнем даре грибоедовской музы, также тайные духи производят всякие сомнительные поступки. Петербургские друзья, захлёбываясь, твердили автору, что «Горе» только разбег к этому гениальному творению, но сам Грибоедов молчал, понимая, что они аплодировали не литературе, а Анне 2-й степени с алмазами, что украшала к тому времени грудь поэта. Так случается иногда с друзьями.
«Горе от ума», как гора, возвышается над остальным наследием Грибоедова. Не будь его, в примечании к истории литературы было бы кратко сказано, что это был выдающийся русский дипломат, который в молодости не чуждался поэзии. То был писатель одной темы, однолюб, человек, горевший в одно пламя, как родятся люди об одной ране в душе, вне зависимости — ранена она мечтой, любовью или другим смертельным недугом… Пушкин со своей плеядой, как весёлое созвездие, ворвался в тёмное небо николаевской зимы, — Грибоедов вошёл как бы в сумерках; сквозь них не различить какие-то самые существенные черты его биографии, и оттого каждый волен по-своему заполнять эти пробелы.
Думается, какая-то ужасная подробность, какими изобиловали будни крепостнической семьи, в раннем детстве хлестнула по чуткому сердцу мальчика Александра. И ничто впоследствии — ни гусарские развлеченья, ни целительная тишина гор кавказских — не могло заживить эту мимолетную царапину. Может быть, это случилось по выходе из армии, в один из приездов в Москву. Как нам известно, близ этого времени мать его, костромская помещица, очень нехорошо поступила со своими крепостными рабами. Неспроста лучшее, что исходило из-под грибоедовского пера, включая гордое, почти пушкинское:
Покорный времени и вкусу,
Я презираю слово: р а б, —
Меня и взяли… в главный штаб —
И потянули к Иисусу —
относится к этой теме. Значит, лишь одна мелодия его души, как таинственный нектар, привлекала его музу, — не потому, что была капризна или жалостлива, а потому, что была умна. Может быть, глубже своих современников Грибоедов видел, насколько крепостные цепи мешают России осуществить её исторические предначертанья. Все, включая Пушкина и помянутого Муравьёва-Карского, отмечали выдающийся ум Грибоедова.
О всяком авторе одной знаменитой книги можно написать книгу столь же знаменитую. Создатель единственного и вполне зрелого произведения сам по себе является литературной проблемой. Не по поводу ли отсутствия такой книги и сказал Пушкин, встретив мёртвого Грибоедова на перевале: «Мы ленивы и нелюбопытны». Личная трагедия Грибоедова заключалась в силе его прогрессивного ума, вынужденного прятаться в «уединенья уголок». Если Пушкин писал жене: «Чорт догадал меня родиться в России с душой и талантом», Грибоедов сказал бы — «с талантом и умом». Мне кажется, Пушкину было легче: он целиком растворялся в поэтической стихии, он был, как Мидас — всё обращалось в золото, к чему ни прикасалось его перо. Не кастальских источников, не лёгкого хмеля поэзии, но чёрного хлеба насущной жизни искала грибоедовская муза. Взрывчатый ум одного стоил пленительной души другого. В этом заключалась их разница — при гениальности обеих этих стихий. Оба Александры Сергеичи, они стояли во главе века, оба имели лучших друзей среди декабристов, оба были нужны им, как порох и песня.
Ленин привёл блистательную герценовскую характеристику декабристов. Это «богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-подвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение». История их известна, но не дошли до нас документы, рисующие степень участия Грибоедова в заговоре. Бумага любит гореть, и, верно, чёрный снег шёл над русскими столицами после того, как царь с коня крикнул России — «на колени!»
Уже у Рылеева слышатся нотки обречённости, но лишь Грибоедов понимал, что «радикальные потребны тут лекарства» и не словесным горчичником Чацкого можно растопить вековой лёд России. Романтика оторвала этих благородных и смелых русских людей, декабристов, от земли и отлилась от них антеева сила. Даже языка общего не было у них с народом. Обращения к войскам они подписывали словами — «единоземец», «любитель отечества», «сострадатель несчастным», — до обидности переводные, не народные слова. Стоит только представить Чацкого в роли агитатора в чадной вологодской избе, у лучинушки, где бабки наши ткут километры холста на местную Салтычиху!
Отсюда рождаются молчание и задумчивость Грибоедова после написания «Горя». В самом деле, не смерть же Шереметева на дуэли так повлияла на него, как говорят современники, — того самого Шереметева, что жил, как трутень, лез в драку, как комар, и помер безболезненно, как муха. В эту пору Грибоедов тревожно чувствует движенье времени. Фигуры уже расставлены для неравной игры, и скоро умрёт Александр в Таганроге, и уже свита та верёвка, которую палач разрежет на пять братских кусков. Вот фразы из его писем того периода: «Мне невесело, скучно, отвратительно, несносно!.. ожидают от меня, чего я может быть не в силах исполнить… Пора умереть! Не знаю, отчего это так долго тянется… Подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета…» И правда, зачем ему нужно впоследствии гулять под пулями, о чём Паскевич сообщал его матери, или выдержать на себе сотню выстрелов вражеских батарей?.. Его сомненья оправдались; народ, который, держа топор в одной руке, пятьюдесятью миллионами других рук мог бы по песчинке разнести Зимний дворец, — этот народ безмолвствовал на рассвете 13 июля 1826 года. Он не знал.