Литмир - Электронная Библиотека

Бажов и после смерти (в декабре 1950 года он умер в Москве от рака легких) продолжал оставаться в советском пантеоне. Как и большая часть советских писателей, он пережил не столько период забвения, сколько ослабление читательского внимания в 1990-е – в начале нулевых. Спасло его только то, что он своего рода гений места. Но по большому счету Бажов опирается не столько на уральский фольклор, сколько на немецкий романтизм, влияние фильма Фрица Ланга «Нибелунги» (1924) несомненно. И как Гоголь придумал свою Украину, опираясь почти целиком на Гофмана, так и Бажов создал свой Урал, опираясь на немецкую романтическую мифологию. Тут нет ничего дурного, Бажов прекрасно привязал ее к месту. Долголетию и популярности его творчества способствовало и то, что в России возродился оккультизм, и вся эта наивная оккультятина шла под знаком Рерихов. Если бы Николаю Рериху случилось (увы, до этого не дошло) проиллюстрировать «Малахитовую шкатулку», то более адекватных иллюстраций не нарисовал бы никто: те же горы, те же россыпи драгоценностей, те же таинственные каменные идолы. Дополнительный стимул, некоторую дополнительную энергию выживания (энергию заблуждения, по Толстому) придало Бажову и то, что в его сказах стали искать эзотерическую подоплеку. Общество Рерихов в Челябинске с его попытками построить бездуховную культуру, культуру, где все подменено геополитикой, культом родины, культом камня, стало активно это насаждать.

Бажов остается главным поэтом языческой России, главным ее мифотворцем, но в России всегда на равных будут присутствовать две тенденции: одна тенденция – западническая, христианская, либеральная, свободная, а другая – языческая, во многих отношениях уральская. Именно в их взаимодействии заключается сущность русской литературы, где и языческое, и христианское не исключают друг друга, а замечательно оттеняют. И поэтому бажовский миф нам еще не раз понадобится.

Александр Грин

Крым и Грин

Александр Грин – писатель огромный, малоисследованный. Основные его мотивные комплексы до сих пор не то что не описаны, но и не названы. Не изучены инварианты гриновские, повторяющиеся его сюжеты, наиболее страшные, наиболее тревожащие его душу призраки. Мы попытаемся сегодня об этом немного поговорить.

Мы знаем Англию, какой ее придумал Диккенс. Конечно, и после Диккенса было много блистательных его учеников, его странных литературных сыновей в диапазоне от Шоу и Честертона до Стивенсона или Уайльда. Тем не менее английскую улицу с ее попрошайками, прачками и потемневшими домами, с ее ночными преступлениями и дневными склоками, с ее туманом, фонарями, ворами придумал Диккенс. Мы не можем представить себе Англию другой.

Русскую усадебную прозу придумал в большой степени Чехов. «Дом с мезонином», этот пленительный, абсолютно неотразимый образ, – мечта разночинца. Весь рельеф, весь ландшафт русской усадебной прозы, завистливо подсмотренный у Толстого, придумал Чехов. Для Тургенева это естественная среда, Тургенев придумал другое – русскую охоту, которая заканчивается мучительной неохотой. Он совершенно не собирался писать «Записки охотника» как произведение, направленное против крепостничества. Он честно описывал свои охотничьи впечатления, а тут либо певцы, либо Хорь и Калиныч, либо Бирюк. И всякий раз обязательно горький вопрос: как же мы с братьями нашими меньшими поступаем, с мужиками?

Если бы не Грин, у нас бы не было Крыма. Именно Грин нанес Крым на литературную карту России.

Главная проблема России – неописанность. У нас нет единого концепта России. Есть зажравшаяся Москва, культурный и бандитский Петербург, общее Замкадье со страшными «замкадышами», которые иногда высовывают свои головы и ненавидят оба упомянутых города. Есть Кавказ, одновременно криминальный и благородный, – и мы готовы его боготворить начиная с Лермонтова и Марлинского. У нас есть Дальний Восток благодаря нескольким очень талантливым живущим там литераторам. У нас есть Архангельск Бориса Шергина. У нас более или менее есть Сибирь, описанная, правда бездарно, потому что описывали ее в основном секретари Союза писателей вроде Георгия Маркова, но единой концепции страны – вместить все – у нас нет и быть не может. А гриновский Крым – идеально придуманная страна, потому что у писателя с этим полуостровом какое-то удивительное территориальное и психологическое совпадение.

Крым для нас, последнего советского поколения, являл собою удивительную смесь Капри, Латинской Америки, Ниццы – всего нездешнего, недоступного. Как писала тогда Нонна Слепакова:

Не видеть мне Монтевидео
И по Атлантике не плыть,
Но я могу – простое дело
Окошко в комнате открыть.

Этим окошком был для нас Крым. Когда я наконец попал на Капри и увидел знаменитый Лазурный грот, то, к негодованию хозяев, должен был сказать, что Крым гораздо круче во всех отношениях. Крым был нашей квинтэссенцией другого мира, точно так же, как Грин был для советского подростка квинтэссенцией западной литературы. Когда-то Ахматова сказала о Грине брезгливо: «Перевод с неизвестного». Она абсолютно точно сформулировала главное. Это прекрасная формула искусства: искусство и есть перевод с неизвестного, невозможного, несказуемого языка. Перевод с того, что невозможно высказать скудным, бедным человеческим языком.

Грин – это данная нам квинтэссенция Эдгара По (с его портретом Грин никогда не расставался), Луи Буссенара, всего огромного потока литературы о Нате Пинкертоне. Грин – квинтэссенция литературы самой массовой, примитивной, которую он выводит на совершенно другой уровень. Он растет из нее, как из питательной почвы, из гумуса, в котором все намешано. Это огромный пласт мировой литературы, эпохи Великих географических открытий. Из этой литературы мы знаем только Жюль Верна, но есть десятки и сотни томов о путешествиях, приключениях, влюбленностях, поисках алмазов. Там всегда есть таинственная бледная англичанка, которую домогается грубый краснокожий капитан, есть француз, рассеянный профессор (клон Паганеля). Есть местный туземец, который в последний момент спасает всех, и злодей, косящий под туземца, хотя является чистокровным американским негром. Это литература огромного количества штампов и архетипов, которыми Грин гениально воспользовался: за этими штампами мы чувствуем потрясающую художественную силу.

Формально Грин советский писатель, но он – писатель Божий. Он совершенно чужд традиционной русской социальности. У него нет темы родителей, которая для русской литературы ключевая. Грин вне темы семьи, семья для него либо скопом кого-то мучает, либо отягощает лишней сентиментальностью и воспоминаниями. Грин абсолютно свободен от традиционной русской нравственной проблематики. Если надо убить, то надо убивать. Если нужно искать богатство, то нужно искать. Богатство для Грина лишь степень свободы, а не отягощающее, страшное, греховно добытое имущество. Тот, кто нашел богатство, как Нэф в рассказе «Вперед и назад», делится им щедро. Грей в «Алых парусах» – миллионер, и именно потому так прекрасно умеет устроить все для Ассоль, что может позволить себе купить две тысячи метров алого шелка. Грин с наслаждением описывает то, что с наслаждением описывается в западной литературе. Настоящие читатели «Кораблей в Лиссе» помнят рецепт «Боже мой» с авторской сноской – «нечто убийственное. Чистый спирт, настоянный на кайенском перце с небольшим количеством меда». И мы думаем: ах как хорошо сидеть в трактире, держать на коленях Бутузку и пить «Боже мой»! Советская и в целом мировая литература долго билась над вопросом, как написать текст так, чтобы его хотелось перечитывать. А секрет заключается в одном: с наслаждением перечитывается то, что с наслаждением пишется!

Грин – первый русский писатель, который позволил в своей прозе абсолютный культ ничем не отягощенного наслаждения. Обычно герой русской прозы, наслаждаясь, испытывает ужасные угрызения совести. Он чувствует себя, как Толстой, который говорит, что надо бежать от роскоши, а всякое приобретение есть кража. Ничего подобного мы у Грина не найдем. Мы найдем у него упоение великолепными огромными замками, роскошными обедами. Это проза, написанная человеком, голодавшим почти всю жизнь. Последнее письмо Грина заканчивается словами «Без табаку и чаю», а больше всего на свете он любил крепкий чай и предпочитал его всем остальным крепким напиткам. И стоит почитать, как в «Бархатной портьере», рассказе 1933 года, он описывает, как семья, привыкшая от жадности к спитому чаю, пьет настоящий крепкий чай, купленный пьяным матросом.

6
{"b":"237211","o":1}