После столицы он небыстро привыкал к местным темпам, прямо заставлял себя спокойнее относиться и терпеть это другое течение времени. Улыбаться даже себе велел… только как тут было улыбаться, когда вместо тайги он полдня уже обозревал родимые пятна милой родины. Нанять другую машину тоже было нельзя, его бы здесь не поняли, да, наверное, никто и не поехал бы.
Илья поставил вариться макароны, открыл тушенку, от нечего делать, а скорее, от охотничьего зуда в руках достал штуцер. Новое оружие благородно поблескивало аккуратными стволами и дорогой ложей с замысловатыми рисунками орехового дерева. Вспомнил, как ездил за ним в Австрию, как пробовал там на стрельбище – пуля в пулю ложились. Работа была штучная, ему надо было к сентябрю, и австрияки все сделали в срок и нигде не отступили от своего качества, которое они выдерживали веками. Мастерская была семейная, располагалась в горной австрийской деревушке, седоусый старик-отец работал с двумя взрослыми тоже усатыми сыновьями. Когда Илья приехал за оружием, они собрались все, приодетые, выпивали горьковатую домашнюю настойку из маленьких стаканчиков, покуривали и посматривали на свою работу и на довольного клиента.
Илья вскинулся, целясь в заплесневевший угол комнаты, щелкнул бойками, еще раз взвесил в руках сделанное по нему оружие и с благодарностью вспомнил неторопливых и уважающих себя австрийцев. Потом подумал о русских, менявших сейчас развалившийся мост на еще не развалившийся. Шило на мыло. И на этом мосту они собирались ехать полтысячи верст по заваленным зимним увалам через Джуг-Джур и Юдомский хребет…
Приеду, сначала пройдусь по речке, рыбу гляну. Потом оленей посмотрю на склонах выше стлаников. Потом капканы уже, прикидывал Жебровский.
В прошлом году, в самом начале, он, не зная дорог, полез в одном месте прямиком по густым стланиковым зарослям и спящему зверю чуть на голову не наступил. Медведь – возможно, он укладывался на зиму – подскочил метрах в десяти и с уханьем рванул вниз по склону. Илья застыл с бешено колотящимся сердцем. Вокруг поднимались безучастные к нему горы, большое стланиковое поле, в середине которого он стоял на кривом качающемся стволе, молчаливо колебалось под ветром. Он даже не медведя испугался, но того, что он был там один. Случись что, его никогда не нашли бы в этих дебрях. Никогда! Почти бутылку виски усидел в тот вечер, отбиваясь от внутренней паники. Через неделю только привык и перестал озираться и приглядываться, да и медведи залегли…
Жебровский сидел на шатучей, готовой развалиться табуретке, в который уже раз думая о том, что ее надо починить, и смотрел в окно. Было девятое октября. С утра солнце немного побаловало, потом натянуло вынос с моря, и полетел снежок. В окно было видно дядь Сашу. Он стоял без шапки, в так и не застегнутой куртке, из-под которой торчала красная от холода, седая грудь. Что-то говорил Мишке, лежащему под мотором.
Трудно было не залюбоваться. Ноги, руки, тяжелые плечи – все в дядь Саше было мощно. Двигался при этом он легко и решения принимал быстро. А если они оказывались неправильными, то легко решал все заново и по-другому и опять двигался быстро.
Илья взял сигареты и вышел на улицу. Дядь Саша ворчал за что-то на Мишку. Видно было, что это для порядка, что он на самом деле и любит, и уважает своего, как он называл, крестника. Это он когда-то «доверил» Мишке напрочь убитую, несколько раз тонувшую 150-сильную «Хонду» с бригадного катера. Никто не верил, что ее вообще можно починить, даже ходили смотреть на эту «Хонду», слушали, как работает. Мишке тогда было пятнадцать лет. «Хонда» весила больше, чем он, раза в три. Теперь Мишке Милютину шел семнадцатый, он был длинный, вполне похож – только не пил – на взрослого мужика, и у него был свой автосервис. То есть мужики привозили ему во двор негодное и потом на этом негодном уезжали.
Дядь Саша был бродяга в душе, и судьба его, как и всякого, видно, бродяги, была непростой. Жебровский знал ее по рассказам других, обрывками. Слышал, что три года назад, весной, убили младшего сына дядь Саши – Сашку. В тот день Сашка вернулся из армии. В кафе дело было, куда он никогда не ходил. Один прыщавый, на голову ниже Сашки, курнув дряни, пырнул ножом. Весь поселок хоронил. Сашка был красивый, трезвый и в жизни никого не обидел. Он и в этот день не пил почти и ни с кем не ссорился. Пырнули его по полной дури, может, за то как раз, что был такой красивый и беззлобный. Его ударили ножом, а он только морщился, улыбался растерянно и виновато, зажимая рукой расплывающееся кровавое пятно.
Малолетнего убийцу до милиции полуживого довезли. Догоняли пьяные «уазик», отнимали у ментов и потом отдавали. Так несколько раз наводили справедливость, но никого это не вернуло и не утешило. Через два месяца отвезли к Сашке и его мать: каждый день на кладбище ходила и, кажется, сама себя уговорила уйти. Сам же дядь Саша ничего, остался жить, только голова серая сделалась да горькая тоска навсегда поселилась в глубине его серых же, схваченных морщинами глаз.
У него было еще двое сыновей. Взрослые, женатые. Были и внуки, но что-то хрустнуло в его жизни, провернулось невпопад… не тянуло ни к детям, ни к внукам. Казалось ему, что болен чем-то заразным для других людей и что другие люди об этом знают. Сыновья… жили своей жизнью.
Тогда, три года назад, он отработал сезон и осенью остался сторожем в собственной бригаде. Обычно на это дело бичей подписывали за жилье и харчи, а тут сам остался. Долгая была зима. Всяко-разно жил он эти восемь месяцев. Бывало, по осени особенно почему-то, бражку пил неделями, ночь с днем путал, а то целыми днями в окошко на штормовое море смотрел, и такие мысли в башку лезли, что лучше уж бражку пить. А то вдруг начинал пахать как вол.
Выздоровел не выздоровел – непонятно, только когда бригада в мае на селедку заехала, он был ничего, спокойный. На распрямившейся крыше барака серел новый рубероид, большой военный генератор, не работавший лет десять, исправно стучал, дрова были натасканы трактором года на три, попилены и сложены аккуратно.
Дядь Саша же с удивлением обнаружил среди мужиков повариху. Молоденькую, лет двадцати пяти, темненькую, глазастую и хрупкую, как ему показалось. И еще имя такое – Полина – как у маленькой девочки. Может, она приехала с кем-то, дядь Саша не обратил на это внимания. Он сразу стал оберегать ее, сам помогал и парней заставлял, чего никогда не бывало, мыть посуду и чистить картошку. И злился по-серьезному, когда кто-то рассказывал при Полине похабный анекдот. Не только мужики, но и она сама не очень это все понимала. Самых непонятливых дядь Саша за плечо подержал своей клешней, заглядывая в глаза, и всем стало ясно, что бригадир не шутит. Но почему он так себя ведет, все же было не совсем ясно. Никаких видов на Полину бригадир не имел.
Все это было необычно для бригады, порядки в которой установились при царе Горохе и были так просты, что… чего уж их и трогать. Сам дядь Саша на притонении[10] так иной раз выдавал трехэтажного – листвяшки на другом берегу лагуны скручивало. А тут! Как это при бабе нельзя сказать чего-то? В поселке многие умели одним матом разговаривать, и не только мужики. Сама Поля могла ввернуть – мало не покажется – она никак не была хрупкой. Или посуду мыть! Кто вообще приволок ее в бригаду? Раньше бичара поварной вкалывал на кухне – готовил, мел и посуду мыл, – и все было в порядке… Готовила она, правда, неплохо, с бичом никак не сравнишь.
На вшивоту, однако, дядь Сашу не взять было, за Полей он ухаживал как за дочерью. Даже выпивший не клеил ее, ни одного взгляда неправильного не позволил. Кто-то заметил, что по возрасту она почти как его покойный Сашка. Даже занятно было. К концу сезона мужики уже привыкли, что у них в бригаде коротко и ясно выразиться не везде можно было, и вообще, женщина на кухне – это все-таки не грязный бичара. Не стесняясь друг друга, убогие цветочки с соленой морской косы собирали по дороге с тони… Приглашали Полину на следующий сезон.