По поводу того, чтб за «свобода» славится в этой сцене и как ее следует интерпретировать, какого-либо единого, безоговорочного признанного мнения тоже не существует. Аберт обескураженно замечает:
> Странно, но они [слова Дон Жуана] дали повод для совершенно не
ожиданной здравицы в честь политической свободы; со временем в подобных демонстрациях стал принимать участие хор и, наконец, в отдельных случаях даже публика в зрительном зале! Однако аристократу Дон Жуану не приходит в голову так внезапно демонстрировать в защиту политической свободы. Он подразумевает исключительно свободу для масокс.
Едва ли все же можно согласиться с такой узкой трактовкой этого момента. То, что слова эти исчезли из подцензурного венского либретто, само по себе говорит, что Да Понте и Моцарт осознавали возможность самых широких толкований. Вполне вероятно, что они даже рассчитывали на фрондерские настроения Праги, в которой идеи национального сепаратизма, освобождения из-под габсбургской опеки имели немалый вес11. Впрочем, при всей возможной широте трактовок, едва ли стоит понимать свободу в этой сцене исключительно как политический лозунг. При таком подходе, прав Аберт, она совершенно не укладывается в сюжет оперы. И все же яркий акцент, выделяющий эту сцену, не позволяет рассматривать фразу Дон Жуана буквально —
а Последнее предположение высказал К. Биттнер. См.: ВШпегСИ. У^псИип^еп ш деп
1п8гетепт§$Гогтеп с1е§ «Воп Сюуапш» уоп 1787-1928 // 2иг РгоЫетайк с!е$ ти$1каН$сНеп ТЬеа1ег8 т ОеШзсЫапд. Яе§еп8Ьиг§, 1961. 3. 46. Издатели NN14 также нашли эту гипотезу вполне обоснованной, упомянув о ней в предисловии к «Дон Жуану», см.: Р1шИ КеНт IV. УопуогС // ЫМАII, \У§. 5, В<117. 3. VIII. Эту точку зрения поддержал также К. Саква в комментариях к русскому переводу книги Аберта. См.: Аберт II, 2. С. 438.
Ь См.: NN14, КгШзсЬе ВепсМе II, 5, Вё. 17. 5. 23—25. Из распределения сортов бумаги (см.: Тузоп А. Зоте РеаШгез оГ 1Ье Ато§гарЬ Зсоге оГ Эоп Сюуапш: (Не сотпЬиИош 1Ьа11Кеу тау регЬарз таде 1о оиг ипдегзГапсИпё оГ гЬе огёег т \уЫсЬ Могаг! \уго1е тисЬ оГ И, апс! оссазюпаИу геукеёи// 1$гае1 ЗшсИез оГ Ми$1Со1о§у V. .1еги$а1ет, 1990. Р. 7—26), видно, что в Вене Моцарт, наряду с финалом I акта, написал секстет и терцет второго акта (№ 19, 15). Причем если первый, по-видимому, создавался параллельно с финалом, то второй уже явно после него. Поскольку текст обоих этих номеров уже содержался в венском издании либретто, это опровергает предположение Биттнера, и сцены финала I акта должны были быть уже готовы к моменту публикации первой версии либретто.
с Аберт II, 2. С. 75.
й Чешский исследователь Т. Волек отмечает, что еще при жизни Моцарта в этой сце
не в пражских постановках к ансамблю солистов самопроизвольно добавился хор на сцене. См.: Уо!ек Т. Рга§ие Орегапс ТгасШюпз апс! МогагГз Эоп Сюуапш // МогаП’з “Эоп Оюуапш” ш Рга§ие. 01уас1е1п1 й$*ау, N0. 334. Рга§ие. 1987. Р. 23—27.
г-*
Г-»
ГО
ПРЕТЕНДЕНТ 1 I / Оперные эксперименты, или «... Слишком много нот»
О
Р0
н
о
<и
о-
о
Р0
н
лишь как простое приглашение на бал всех желающих. То, что подразумевает здесь главный герой, на наш взгляд, это полная свобода индивидуальных действий, это именно жизнь чепца акте огсИпе, это — абсолютная свобода как универсальный жизненный принцип.
Двадцатилетие спустя после моцартовского «Дон Жуана» в 1807 году в свет вышло первое большое сочинение 37-летнего Гегеля, озаглавленное «Феноменология духа». Исследователи уже давно отметили, что в этом поворотном для философа сочинении он уделил специальное внимание только двум художественным произведениям: трагедии «Антигона» Софокла и повести Дени Дидро «Племянник Рамо». Но в нем есть глава под названием «Абсолютная свобода и ужас», и трудно избавиться от мысли, что при ее создания Гегель мог избежать размышлений над «Дон Жуаном» Моцарта — композитора, которого он ставил выше всех известных ему музыкальных гениев. Создается впечатление, что философ, сталкивая в уме понятия, резко противоречащие друг другу, — «всеобщей свободы», свободы для всех, при которой, однако, каждый в чем-то ограничен, и «абсолютно чистой и свободной единичной самости» — он не воспроизводил мысленно коллизии моцартовского «Дон Жуана» и не описывал именно ее в следующем, редком по энергии и образному наполнению пассаже: «Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть, и притом смерть, у которой нет никакого внутреннего объема и наполнения; ибо то, что подвергается негации, есть не наполненная точка абсолютно свободной самости; эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая смерть, имеющая значение не больше, чем если разрубить кочан капусты или проглотить глоток воды»а. Словно философ, имея за плечами уже опыт осмысления бурных событий Французской революции и первых наполеоновских побед, с некоторого отдаления обдумывал острый идейный кризис, пережитый европейской мыслью в середине 1780-х годов. Есть что-то символическое в том, что как раз тогда кантовская «Критика практического разума» создавалась почти одновременно со «120 днями Содома, или Школой либертинажа» маркиза де Сада. И будто бы не оскорбленный благородный отец и неуемный любовник-авантюрист, но эти крайние полюса философской мысли тех лет скрещивают шпаги в звуках интродукции моцартовской оперы, а в сцене низвержения Дон Жуана не каменная статуя, расхаживающая по сцене, но олицетворение кантовского категорического императива произносит свое последнее слово.
До сих пор многие задаются вопросом: как, по какой причине во времена, когда во главу угла в определении любых общезначимых понятий ставили исключительно естественную природу человека, мог возникнуть этот внереальный, надчеловеческий образ неотвратимого возмездия — образ такой силы и убедительности? Следует ли выводить на этом основании «Дон Жуана» за пределы XVIII века из-за несоответствия его духовным стремлениям эпохи? На наш взгляд, для интерпретации духовной сути моцартовского произведения нет нужды прибегать к понятиям и суждениям позднейших времен. Хотя нет прямых свидетельств того, что Кант и Моцарт могли быть известны друг другу, все же в поздних работах кенигсбергского философа можно увидеть сходный круг проблем, глубину и остроту их переживания. «Мы не постигаем практической необходимости морального императива, — пишет философ в «Основах
а Гегель Г. Ф. Феноменология духа (Пер. Г. Шпета) // Гегель Г. Ф. Сочинения. Т. 4. М., 1959.
С. 320.
00
г-
гл метафизики нравственности», вышедшей в свет в 1785 году, — но мы постигаем его непостижимость; больше этого уже нельзя по справедливости требовать от философии, которая стремится в принципах дойти до границы человеческого разума»3. А несколько ранее, в «Критике чистого разума», запечатлен полный и законченный образец того, как ощущался и понимался моральный закон в позднем Просвещении: «...Возможно только одно условие, при котором [моральная] цель ... имеет практическое значение; это условие заключается в том, что существует Бог и загробный мир; я знаю совершенно твердо, что никому не известны другие условия, ведущие к тому же единству цели при действии морального закона»ь.
Так в финале эпохи, отмеченной печатью крайней степени вольномыслия, мы вновь приходим к актуализации понятия Бога. Конечно, понятие это совершенно очищено от признаков каких бы то ни было конфессиональных трактовок и выступает в философско-гипотетическом виде, в виде недоказуемой, но единственно логически предполагаемой причины существования высших законов нравственности. Такого рода круг мыслей смыкается с коллизией моцартовского «Дон Жуана». Все его грандиозное драматическое напряжение проистекает из страшного, сковывающего душу и одновременно мудрого сомнения. Это сомнение в том, что гармоничное мироустройство возможно обеспечить, основываясь на одних лишь ясных и рассудочных просветительских понятиях о «естественных» основах человеческой морали. А непостижимые Высшие законы проще и надежнее вынести за скобки. В этом сомнении сквозит предчувствие того, во что обернутся, спустя лишь пару лет — в годы Французской революции, благодушные представления о безгранично свободной человеческой личности.