JL
ЧГ
по нашему перевязочному пункту, снаряд прошил тонкие дощатые стенки и вышел наружу, но, к счастью, не взорвался. Началась страшная паника, на улице вовсю стреляли, а я так и продолжал стоять полуодетый — в штанах и нательной рубахе. Не раздумывая долго, я решил спасаться — желания оказаться в плену у русских не было никакого. Подхватив здоровой рукой френч, я бросился в дальний угол сарая, где находилось распахнутое окно, и через него выскочил наружу прямо в снег чуть ли не по пояс. На ходу кое-как запахивая френч, я побежал в глубь леса, где смог наконец перевести дух, собраться с мыслями и определить, где проходит наш путь отступления. И я его нашел! Разглядев на снегу черные круги, я понял, что это следы обстрела, стало быть, именно здесь мы и отступали. Время от времени завывали мины, приходилось шлепаться в снег. Мне повезло, в тот день стоял лишь легкий морозец.
Я шел безо всякой конкретной цели, в полном одиночестве по нашей трассе отхода, и вдруг справа в лесу послышался гул мотора. Спрятавшись за толстым стволом дерева, я выжидал, что же сейчас будет. Слава богу, не русские танки. Из лесной просеки, переваливаясь с боку на бок, выкатился грузовик; сердце от волнения забилось, когда я узнал немецких солдат, это были артиллеристы, они оставляли позицию. Артиллеристы прихватили и меня с собой, и я впервые в жизни понял, что чувствуешь, когда спасен. Скоро совсем стемнело. Я уже стал потихоньку замерзать, когда меня высадили у крупного пункта медицинской помощи. По лицам санитаров я понял, как они издерганы, и уже ожидал, что они взорвутся. Мне заявили, что перевязочный пункт немедленно эвакуируется — сюда приближаются русские танки. Ходячих раненых вели к уже готовым к отъезду промерзшим автобусам. Рассевшись по автобусам, мы целую вечность ждали, пока они наконец тронутся — все выясняли, нет ли на дороге русских. Мне не выдали ни одеяла, ни даже шинели, я так и продолжал сидеть
во френче, в котором околевал от холода. Проплутав неизвестно сколько по заснеженным темным дорогам, мы все же добрались до железнодорожной станции, где располагался сборный пункт для раненых. Там мы наконец смогли прилечь на кишащую вшами солому и даже получить горячий суп — тепленькую водичку, в которой плавали горошины, но и это было уже хорошо для подъема тонуса.
Перевязочный пункт напоминал сарай. В центре стоял операционный стол, освещаемый бензиновой лампой. Рядом железная печь-времянка, на ней стерилизатор с операционными инструментами. Операционный стол был сколочен из сырых деревянных досок, которые как раз отскребали от крови моего предшественника, он еще не успел просохнуть. Для пристегивания раненых с обеих сторон стола были гвоздями прибиты кожаные ремни. Санитары сняли с меня повязки, и хирург, майор медслужбы, в некогда белом халате, осмотрел раны и объяснил, что осколок от снаряда, возможно, сумел проникнуть глубоко в мышечную ткань плеча, так что удалять его здесь и сейчас рискованно. Но вот края раны необходимо соответствующим образом обработать, иначе они не заживут. Что же до кусочка, застрявшего в подбородке, его, дескать, можно удалить без проблем. Но уж не взыскуйте — перед операцией мы вас на всякий случай зафиксируем — анестезии нет, так что всякое бывает с нашими ранеными. А кричать — кричите сколько влезет.
Дорогие родители!
Я с трудом пишу вам это письмо, поскольку в костях все еще сидит русское железо. Только бы не остаться без правой руки, не знаю даже, как без нее жить. Из-под завшивленной повязки сочится гной. Ужас! Пока что в Германию меня отправлять не собираются. Отсюда санитарные поезда не ходят. После того как меня ранили, пришлось улепетывать от русских танков, тут уж было
JL
ЛГ
не до перевязок, и я потерял много крови. Если меня отправят в нормальный госпиталь, тогда все в порядке. Как только у меня будет постоянный адрес, я вам напишу снова.
На сегодня все. С сердечным приветом, ваш Хельмут.
(Письмо родителям от 30 января 1944 года, сразу же после ранения во время отступления из-под Ленинграда в снег и мороз. Осколки побольше в плече, небольшой осколок в нижней челюсти. Те, кто не мог ходить, все погибли.)
Хоть я изо всех сил старался, все равно не мог вытерпеть эту боль. После того, как мне оказали помощь, боли прекратились. Меня перевязали, и я прилег вместе с другими ранеными на солому. Ни спать, ни даже полежать спокойно невозможно — солома буквально шевелилась от вшей, они были везде, заползали под одежду и даже под повязку. Тело зудело нестерпимо, а ведь я не мог даже как следует почесаться. Повсюду шум, гам, беготня, все время поступают новые раненые, которыми надо заниматься.
На следующее утро всем ходячим было приказано отправляться на ближайшую железнодорожную станцию, там всех ожидает состав: товарные вагоны. И вот все, кто мог хоть как-то передвигаться, поковыляли к станции. Наша колонна представляла собой печальное зрелище. Мы помогали друг другу забраться в вагоны. Едва оказавшись в вагоне, люди тут же валились на промерзший пол или рассаживались по углам. Я вспоминал оставшихся в том сарае тяжелораненых. А им кто поможет? Кто их спасет? Как только последний раненый залез в вагон, состав тронулся. И тут как на грех авианалет на железнодорожную станцию; пока грохотало, молился про себя — только бы бомба не упала на рельсы. Мы все легли плашмя на пол и ждали. Поезд успел набрать скорость, и вроде пронесло.
JL П Г
Спустя несколько часов мы, полностью окоченевшие от холода, прибыли в эстонский город Нарва. Это было 27 января 1944 года. Забрезжила надежда, что нам окажут квалифицированную медицинскую помощь. Мои раны загноились, так что вши чувствовали себя прекрасно под повязкой, я же с ума сходил от зуда. Но вскоре моим мукам наступил конец, мне наложили свежую повязку, подвергли дезинсекции и впервые после долгого времени ужасов и мук досыта накормили. Только когда меня отвели в огромнейший зал, уставленный белыми госпитальными койками, и симпатичные медсестры уложили меня на одну из таких, я мгновенно провалился в глубокий сон.
Когда я проснулся, было уже светло, и у моей кровати стоял маленький детский хор, который исполнил песню на непонятном мне языке. И я, как опаленный войной солдат, расчувствовался до слез, не стыдясь их: до меня постепенно доходило, что, несмотря на все ужасы, подстерегавшую меня на каждом шагу смерть, я все же жив! И этот хор детских голосов! Даже сейчас, спустя 55 лет, стоит мне услышать пение детского хора, как меня охватывает дрожь. Кое-как двигая правой рукой, я смог черкнуть родителям кратенькое послание, они, очевидно, уже знали из сообщений сводок ОКБ, что фронт перед Ленинградом рухнул. Все ушло в прошлое, даже моя двухнедельная борода и отросшие волосы.
Напротив меня лежал раненый русский, он тяжело, в страшных муках погибал от газовой гангрены. С ним сидел вспомогательный служащий вермахта, и я стал невольным свидетелем беседы двух людей, один из которых обречен. Ох, какая же дикость эта война — и конца ей не видно.
Фронт неудержимо приближался, и транспортабельных раненых приходилось отправлять дальше в тыл, на запад. Меня доставили в санитарный поезд и уложили на нижнюю полку, застеленную белоснежным бельем. Состав сформировали из пассажирских вагонов, пере-
оборудованных под санитарные, с большими красными крестами на крыше и по бокам. Врачи и медсестры заботились о нас, как говорится, по первому разряду, и когда поезд двинулся в западном направлении, меня пронзило трудноописуемое чувство счастья. При проезде через лесной район санитарный поезд обстреляли из пулеметов партизаны. Погибло несколько человек, в основном, те, кто был на верхних полках; я не пострадал, поскольку лежал на нижней. Остался цел и наш локомотив — поезд, даже не остановившись, следовал дальше. Но теперь первоначальная безмятежность сменилась тихой паникой — врачам и медсестрам приходилось оказывать медицинскую помощь уже новым раненым. Кем были те, кто отважился открыть огонь по беспомощным людям? Кто оказался способен на такое подлое преступление?