Стало быть, ничего не оставалось, как снова ретироваться. 24 августа армии были на позициях восточнее Дорогобужа, осмотрев которые Барклай обнаружил ряд неудобств, а посему, несмотря на возмущения Багратиона, решено было войсками ее не занимать.
И снова отступление! С озлобленными лицами шли войска к Вязьме. Обгоняя их, туда же для рекогносцировки позиций для очередного сражения (в который уже раз!) мчались квартирмейстер Толь и начальник инженеров армии Труссон.
О своих вяземских планах Барклай доносил в Петербург: «Теперь мое намерение – поставить у этого города в позиции 30 или 26 тысяч человек и так ее укрепить, чтобы этот корпус был в состоянии удерживать превосходного неприятеля, чтобы с большей уверенностью можно было действовать наступательно. Этому до сих пор препятствовали важные причины: главнейшая та, что доколе обе армии не были подкреплены резервами, они составляли почти единственную силу России против превосходного и хитрого неприятеля». И далее: «Вот та минута, где наше наступление должно начаться».
Намерению военного министра изменить ход войны под Вязьмой не суждено было сбыться. Коррективы в планы Барклая внес Наполеон. Еще до начала сражения атаман Платов прислал пренеприятнейшее известие: арьергард русской армии смят конницей Мюрата.
Дабы не привести французов на плечах отступающих казаков, начался спешный отвод армии. Однако на этом неприятности не закончились. Выяснилось, что надежды на подход резервов Милорадовича не оправдались. Было решено продолжать отход войск, на сей раз на позиции к Царёву-Займищу.
Итак, русская армия продолжала отступать, лихорадочно подыскивая выгодные позиции и удобный момент для сражения. Французская же, следуя по пятам, делала все для того, чтобы навязать генеральное сражение в невыгодных для русской армии условиях.
Что же касается Барклая, то он, как и прежде, почти все время проводил в седле. Ко всему, что касалось личных удобств, был равнодушен. Большей частью находился он при арьергарде, располагаясь бивуаком под открытым небом, и скромный обед его нередко прерывался из-за завязавшегося боя.
Хотя официальная пресса по-прежнему была не очень щедра на сообщения из действующей армии, тем не менее столичный люд был в курсе событий. Недостаток официальных сообщений с лихвой восполнялся перепиской с теми, кто пребывал в армии Барклая и Багратиона, рассказами уходящих вместе с войсками очевидцев, да курьеров, едущих в обе столицы со всех сторон.
Вот и теперь, оставив Смоленск, петербуржцы с тревогой ожидали приезда «посланника от Барклая» – младшего брата царя великого князя Константина Павловича. Это порождало массу домыслов. Достоверно было известно лишь то, что едет он к монарху, конечно, с важным от Барклая пакетом. – Что бы оно могло означать, – гадали многие, – коль в качестве курьера используется столь важная персона?» Как ни прикинь, а командира корпуса, генерала, да к тому же царского отпрыска нечасто используют в качестве фельдъегеря!
Ходили слухи и о том, будто великий князь едет к царю с личной просьбой Барклая «о заключении мира с Наполеоном с какими бы то ни было пожертвованиями». Если добавить к тому же просочившиеся слухи о полученном Барклаем письма от самого Бонапарта, то, действительно, не идет ли дело по крайней мере о перемирии?
С недоумением обсуждали и слухи об исчезновении верстовых столбов на Варшавском тракте! Что бы это могло означать? Неужели таким образом хотят уверить Наполеона, что до Москвы ему еще далеко?![49]
Умиление вызывал смелый поступок витебского лейб-медика, еврея, пленившего кабинет-курьера с важными для Наполеона депешами из Парижа. Герой сей вместе с захваченными им документами послан был Барклаем в Петербург.
И все же более всего занимал приезд великого князя.
Долго отсутствовавшего Константина Павловича поразил необычный вид столицы, непременным атрибутом коей прежде был многочисленный гарнизон с невероятной пестротой мундиров (например, только конница была уланской, гусарской, драгунской, кирасирской, кавалергардской, егерской, не говоря уже о казачьей). И вдруг столица опустела!
Казармы, занимаемые беспокойным солдатским людом, оказались свободными. Впрочем, в некоторых из них «квартировали» ополченцы «батюшки Ларивоныча» – петербургские ратники, кои усердно усваивали ружейные приемы да экзерциции на Семеновском, Преображенском и других военных плацах. Однако вид этих не по-военному одетых мужиков, в кафтанах, подпоясанных кушаком, с топором за поясом особого восторга у сына «прусского капрала» не вызывал. Он никак не мог поверить в то, что тысячи только что оторванных от сохи бородатых ратников, не имевших никакого понятия о военном деле, обучены будут приемам действий в бою за каких-то несколько недель.
Однако самым затруднительным для представителя царского сословия оказалось положение его собственной персоны. В столице великий князь оказался не по своей воле. Причиной тому были довольно необычные обстоятельства. Чтобы понять это, необходимо снова вернуться к «смоленской эпопее», к той роли, какая была уготована брату царя.
Надо сказать, что пребывание в действующей армии Константина Павловича стало к тому времени обычным делом. Если Лев Николаевич Толстой писал, что царский отпрыск «не мог забыть своего аустерлицкого разочарования, где он, как на смотр, выехал перед гвардией в каске и колете, рассчитывая молодецки раздавить французов, и, попав неожиданно в первую линию, насилу ушел в общем смятении», то к тому времени Константин Павлович кое-чему научился. Командуя корпусом, он провел ряд удачных атак.
Вместе с тем, унаследовав от отца не только надменную курносую физиономию, но и капральский дух, освободиться ни от первого, ни от второго он не мог. Так, наблюдая однажды проходивший гвардейский полк, покрывший себя боевой славой, но не имевший ни должного внешнего вида, ни строевого шага, великий князь гневно воскликнул: «Эти люди только и умеют, что сражаться».
Еще более поразительны признания следовавшего с действующей армией А. Шишкова. «В период труднейших арьергардных боев, – писал он, – великий князь Константин обучал своих солдат ружейным экзерцициям, показывая, в каком положении держать тело, голову, грудь; где у ружья быть руке и пальцу; как красивее шагать, поворачиваться и другие тому подобные приемы».
Дело доходило до курьезов. По воспоминаниям Николая Муравьева (брата декабриста), «с наступлением темноты, частенько „обзаведясь адъютантом“, обгоняя отступавшие неимоверно усталые полки, подражая голосу и манере великого князя, Муравьев громко кричал: „Под арест, под арест, офицеры, по своим местам!“ На следующий день “провинившиеся“ командиры полков и дивизий приносили свои извинения чрезвычайно удивленному командиру корпуса».
Как уже говорилось, в числе тех, кто был против того, чтобы оставлять Смоленск, был и брат царя. Обращаясь к солдатам после ухода из города, он сокрушался: «Что делать, друзья! Мы не виноваты… Не русская течет кровь в том, кто нами командует!» Вот как описана реакция великого князя на оставленный Смоленск при встрече его с Барклаем де Толли: «Константин без доклада взошел к нему со шляпой на голове, тогда как командующий был без шляпы, и громким и грубым голосом закричал на него: „Немец, шмерц[50], изменник, подлец, ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде. Курута[51], напиши от меня рапорт к Багратиону, я с корпусом перехожу в его команду“. При этом сопровождал свою дерзкую выходку многими упреками и ругательствами.
Барклай, расхаживая по сараю, услышав брань, в первое мгновение остановился, посмотрел на великого князя и, не обращая более внимания на него, не отвечая, хладнокровно продолжал ходить взад и вперед. Константин же Павлович, натешившись бранью и ругательствами, поехал домой приговаривая: „Каково я этого немца отделал!“»