Однако Антон. Антонович не унимался и снова тормошил меня, требуя рассказать теперь уже об актерах.
— Ах, как это хорошо! — Слова срывались с его губ весомо и по-дикторски четко. — Актеры! «Столичные трагики…» "Можете вы сыграть «Убийство Гонзаго»?.. И они играют!
— Они играют уже «Мышеловку» — «Убийство .Гонзаго», дополненное специальными стихами, написанными Гамлетом.
— Пьеса в пьесе, как матрешка в матрешке… Да, конечно… А все-таки мне кажется, что ваш Бородин все равно воображал себя Гамлетом, что бы он там ни говорил о намерении всего лишь показать вам неотвратимость кары. Ведь все же складывается, правда?
— Правда, — соглашалась я и уже с тоской взирала на золотистые остатки рябиновой настойки, плещущиеся на дне бутылки. Похоже, Москвин был твердо намерен приговорить сей напиток сегодня. Впервые после того дня, когда Антон Антонович увидел мертвого Бирюкова, он мог немного расслабиться и поговорить с людьми, связанными с ним . обшей страшной тайной.
«Сладостную негу» разрушил, как ни странно, Леха. Встал с кресла, посмотрел на часы и специально для меня громко сообщил, что некоторым еще предстоит добираться до Люберец.
— Бросьте, бросьте! — тут же замахал обеими руками Москвин. — Никуда вы сегодня не поедете. В доме множество комнат. Переночуете. Или вы все еще опасаетесь, что я — убийца?
Я уже ничего не опасалась и хотела только одного — спать. Напарничек попытался было вселить в меня заряд бодрости, подергав за уши и пощелкав по носу. Но все было бессмысленно.
— А может, и правда останемся? — канючила я. — Тебя что, мама потеряет? Или жена? Я не могу никуда ехать — усну по дороге.
Митрошкин спорить перестал. Антон Антонович засуетился. Тоже поднялся и, шатаясь, побрел вверх по лестнице. Правой рукой он держался за перила, а левой потирал ушибленную спину, заставляя меня содрогаться от ужаса перед содеянным.
Минут через десять сверху донеслось, что комната готова. Леха просунул руки мне под мышки и поволок, как куль, к деревянным ступенькам. Нет! Я, конечно, могла идти и самостоятельно. Но мне почему-то очень приятно было осознавать, что обо мне заботятся, ведут, несут и не дают уснуть, как собачке, на холодном полу…
Хмель потихоньку начал рассеиваться только в тот момент, когда мы оказались вдвоем в комнате, а Москвин вышел, деликатно прикрыв за собою дверь.
— Ой! — тихо сказала я, осторожно переползая к самому краю широкой двуспальной кровати.
— Вот тебе и «ой»! — с неожиданно грустной улыбкой отозвался Леха.
Потом встал, взбил обе подушки и разложил их на максимально возможном расстоянии друг от друга.
— Не бойся, ничего с тобой не случится. — Спина его была напряженной и прямой. — Хочешь — раздевайся, хочешь — так, в джинсах, спи… И смотреть я на тебя не стану, и трогать тебя не буду. — Леш…
— Чего «Леш»?
— Леш, а ты вчера почему сказал, что тебе только свою «бошку» жалко?
Обидеть меня хотел или просто засмущался?
Он сел рядом со мной на край кровати, порылся в кармане и выудил оттуда что-то странное, покрытое мелкими крошками и едва ли не песком:
— Печенюшку хочешь, пьяная женщина?
Я присмотрелась. Печенюшка оказалась овсяной.
— Ненавижу овсяное печенье!
— И мужчин — представителей творческой интеллигенции. А любишь только рябиновую настойку и еще газоэлектросварщиков!
— Не умничай. — Я подтянула колени к подбородку и печально уставилась на стул, стоящий в углу.
Леха неопределенно хмыкнул:
— Ну отчего же не поумничать?. Или я больше соответствовал светлому образу газоэлектросварщика, когда молча проглатывал твои «интеллектуальные» шуточки по поводу «Фуэнте Овихуны»?
— Я же не знала тогда, что ты — тоже актер!
— Теперь узнала. Ладно, давай ложиться спать. Я обернулась через плечо и взглянула в его круглые честные глаза с одним-единственным намерением — гордо и почему-то оскорбление брякнуть:
«Спокойной ночи!» — но вдруг увидела, что уголок его губ нервно подрагивает. А дальше…
Самой себе в принципе можно вдохновенно и убедительно врать, будто я дотронулась до его лица лишь с гуманистической целью успокоить нервный тик.
Если бы только я еще могла самой себе поверить! Но, так или иначе, мои пальцы коснулись его щеки. Он перехватил мою руку у запястья и осторожно, как новорожденного ребенка, поцеловал в ладонь.
— Леха, ты что? — сорвалось с моих губ с невыразимо фальшивым удивлением. После чего я немедленно устыдилась, закрыла лицо руками и отбежала к окну.
Митрошкин посопел за моей спиной, поскрипел пружинами кровати.
«Подойдет — не подойдет? Обнимет — не обнимет?» — бешеным пульсом стучало у меня в висках. Он подошел, обнял меня за плечи, развернул к себе и поцеловал в губы.
А я вдруг ясно-ясно поняла, что мне очень этого хочется: хочется прикосновения его рук и горячего дыхания возле моей ключицы, его нежности и его силы. И пусть все это будет, и не пошел бы господин Пашков к чертовой матери?
Рябиновая настойка сделала свое черное дело. Я не чувствовала ни малейших угрызений совести — ни тогда, когда Леха нес меня к кровати, ни тогда, когда путался в мелких пуговичках моего батника. Тихий счастливый смех рвался из моей груди. Пальцы, как по клавишам пианино, на котором мне так и не суждено было научиться играть, бегали по его позвоночнику. Его волосы… Его жесткие непослушные волосы… Даже мокрые от пота, они все равно торчали смешным «ежиком»… Его губы… Они надавливали на мой рот и заставляли его открываться. И глаза его были полуприкрыты, и мучительно-сладкий стон "Женька!
Моя хорошая Женька!" окутывал меня, словно нежным пуховым одеялом…
Проснулась я часов в шесть утра с твердым подсознательным ощущением, что мне должно быть стыдно. Митрошкин еще сопел рядом, его тяжелая рука лежала поперек моей груди. И я с ужасом поняла, что все это мне не приснилось.
«Шлюха! Пьяная развратная женщина! — вихрем пронеслось в голове. — А как же Сережа? Как же Пашков? Все это, конечно, хорошо, но ты, дорогая, допрыгалась до того, что и в самом деле ему изменила!»
Попытки, извиваясь ужом, выползти из-под горячего Лехиного тела ни к чему не привели. Хорошо, хоть увенчалась успехом операция по добыванию моего нижнего белья со спинки кровати и лампы под гофрированным абажуром.
Укоризненное и донельзя огорченное лицо Сережи представлялось мне так ясно, будто перед моим носом держали фотографию. Митрошкину же все было нипочем: лежал себе и сопел в две норки, подхрюкивая гайморитным носом!
А утро за окном занималось просто чудесное! Розовые прочерки зари светлели на лиловом небе. В форточку тянуло свежестью и почему-то запахом костра. В такое-то утро просыпаться бы рядом с любимым мужчиной, а не с каким-то напарничком, который к тому же наверняка будет прятать взгляд и ужасно раскаиваться в содеянном.
И все рябиновая настойка! Проклятая рябиновая настойка с большим, но не сразу заметным и от этого коварным градусом. Интересно, что подумал про нас Москвин, если обратил, конечно, внимание на то, как я вчера пьяно и отвратительно выкрикивала:
«Тебя кто-то потеряет? Мама? Жена?» Н-да… Кто бы мне сказал еще два дня назад!.. Да кто, вообще, мог предвидеть такой финал?! Знай Бородин, во что превратили его первоначально эффектную и изящную задумку с «Гамлетом», наверняка принялся бы рвать на себе волосы от злости! Какая роль мне во всем этом отводилась? Гертруды? Да, наверное, все-таки Гертруды. А Лехе, допустим, Гильденстерна… Получается, что Гертруда переспала с Гильденстерном! Здрасьте — приехали! Впрочем, может быть, Олег Иванович и не особенно бы расстроился: могла же у него Офелия быть любовницей собственного батюшки Полония?!
Стоп! Это было похоже на гаденький укус червячка сомнения, закравшегося в душу. Офелия и Полоний… Полоний и Офелия… Как сказал вчера Москвин, единственная деталь, не укладывающаяся в четко выстроенную картину. Недотянутая тема. Брошенная линия. Как он досадовал, как сокрушался по этому поводу! Все, дескать, красиво, но вот эта ситуация драматургически не завершена. «Убийство Гонзаго»… «Мышеловка»… Почему мне в голову приходят «Убийство Гонзаго» и «Мышеловка»? Две пьесы, как матрешки, спрятанные одна в другой. Почему Бородин, в таких подробностях рассказывавший мне обо всем «спектакле», ни словом не обмолвился о психушке? О милиции рассказал, о том, как фотографии делали, рассказал, о санитаре из морга рассказал, а о диспансере — ни слова… А что, если?..