На другой день главнокомандующий держал военный совет — не снять ли осаду Плевны. После совета молодой Скобелев подошел к Верещагину. На совете Михаила Дмитриевича произвели в генерал-лейтенанты и дали 16-ю дивизию. Скобелев со слезами на глазах вспоминал о Сергее Верещагине.
— Он очень, очень был полезен мне, — повторял Скобелев.
Художник интересовался решениями военного совета. Генерал был недоволен.
— Представьте себе, Василий Васильевич, человека, — говорил он, нервно дергая Верещагина за пуговицы своими худыми пальцами, — несведущего в художестве, но накладывающего на холст разные краски: красную, синюю, белую, зеленую, накладывающего долго, старательно, но из этого накладывания ничего не выходит. Так и тут...
Скобелеву не по душе было осторожное решение прекратить активную деятельность против Плевны. Из Петербурга вызывались гвардия и знаменитый военный инженер Тотлебен. Скобелев понимал, что общая численность русски^ и их союзников меньше численности турок. Но в нем говорило раздражение из-за упущенной победы. И вообще он отпросился в Бухарест, собираясь крепко кутнуть, разрядиться...
У Верещагина нервы тоже были натянуты туго. К тому же рана опять воспалилась, но два дня отдыха поправили дело. Получив свои художественные принадлежности, он лихорадочно работал. Он был достаточно опытным человеком, чтобы знать, почему во время военных действий не заболевают люди, существующие в самых жутких условиях. И почему их начинала косить смерть, как только кончалась война и казалось, что все позади... Он работал, работал, работал.
10. На Шипке
Шипкинский перевал в свое время взяли легко, но отстоять его оказалось совсем непросто. Армия Сулеймана-папш непрерывно атаковала позиции генерала Радецкого, под началом которого были и русские и болгары. Укрепления на перевале простреливались со всех сторон. Один офицер германского генерального штаба сказал, что такую позицию мог выбрать лишь умалишенный и что ей не продержаться и трех дней. А она держалась месяц за месяцем. Сулейман-паша назвал Шипку «сердцем Балкан» и «ключом к Болгарии» и был прав. Но поделать ничего не мог. Русские батареи на горе Святого Николая и других возвышенностях держали турок под перекрестным огнем. Те гибли тысячами и снова шли... В минуты передышек жители болгарских деревень доставляли своим воду, пищу, выносили раненых. Шесть тысяч ведер чистой и холодной воды привозили они на своих осликах каждый день по дороге, осыпаемой пулями, и еще останавливались по пути, курили, смеялись...
Направляясь на Шипку через Тырново и Габрово, Верещагин приглядывался к болгарам. Перед самым Тырно-вом он поднялся в пещерный монастырь, откуда был виден город, долина с рекой за ним. Это место удивительно красивое. Старцы рассказывали ему о подвигах, но не духовных, а иных, кровавую летопись открытой и подпольной борьбы с турками, в которой и они принимали участие. И тем более им было интересно наблюдать и слышать из своего горного гнезда народный восторг встречи русских войск, военную музыку, крики, объятия...
Вскоре Верещагин писал Стасову: «Трудно Вам передать все ужасы, которых мы тут насмотрелись... По дороге зарезанные дети и женщины... масса бродящего и подохнувшего скота, разбросанных и разбитых телег, хлеба, платья и прочее. Отовсюду бегут болгары с просьбой защиты... У меня целовали руки с крестным знамением, как у Иверской... Духовенство с крестами и хоругвями... депутации, народы разных стран и физиономий — все это гудело, орало. Женщины и старики крестились и плакали с самыми искренними приветствиями и пожеланиями».
Тырнов ему очень понравился. «Благорастворение воздухов и обилие плодов земных» не могли испортить даже сточные канавы, проходящие прямо по улицам. Художник остановился в одном болгарском доме, где хозяева просили его побольше говорить с другими по-русски. Звуки родственного языка приводили их в восторг.
С первых же дней в Болгарии солдатам и офицерам бросилось в глаза, что, несмотря на стеснение их политической свободы, болгары живут несравненно зажиточнее русских. Да, турки режут их, с церквей сняты колокола, но большая часть домов куда лучше тех, в которых живет три четверти России. В домах порядок, закрома набиты добром. Иные говорили: «Кроем чужую крышу, когда своя хата течет...» Но Верещагин не поддерживал подобных разговоров, хотя проблемы взаимоотношений русских и болгар оценивал весьма трезво...
Город Габрово, стоящий на реке, в ущелье, с красиво выстроенными домами, обвитыми виноградом и зеленью, по выражению художника, «так и просился на картинку». Несмотря на близость Шипки, массу раненых и беженцев, в городе кипела жизнь, велась бойкая торговля.
По прославленному Шипкинскому шоссе Верещагин добрался до землянки генерала Радецкого и застал его за излюбленным занятием... за картами. Генерал сидел в глубоко нахлобученной фуражке и гнул углы. Физиономия у него была добродушная.
— Винтите? — спросил он художника простуженным басом.
— Нет, ваше превосходительство.
— Располагайтесь.
Наутро Верещагин выглянул из землянки и ахнул. Над расположением русских нависла Лысая гора, откуда туркам все было видно как на ладони. Хромая, с палочкой, со складным стулом и ящиком красок в руках, художник отправился на позиции. Впрочем, как говорил потом военный инженер и композитор Цезарь Кюи: «У нас не
было ни тыла, ни флангов, почти не было и фронта». Верещагин же вспоминал, что путь его постоянно устилался пулями, «как розами». Чувство было пренеприятное <— возьмешь вправо, и пули летят правее; повернешь налево, и пули летят туда. «Пели» эти комочки свинца по-разному, каждый на свой лад. Верещагин примечал, как ударяются пули: о камень — стучат, в песке — шуршат, д в тело входят с едва заметным звуком «тсс». Только когда ударит в тебя самого, ничего не слышишь.
Он не забывал раненого брата и написал ему в госпиталь: «...Все время стреляют и пулями, и гранатами, и бомбами, похуже Плевны — просто рисовать нельзя. Сел, например, в одном из маленьких домиков, находящихся на позиции, чтобы нарисовать Долину Тунджи, или Роз, как получил одну за другой две гранаты в крышу. И меня и краски мои засыпало землею и черепицею; даже дорога обстреливается, и проезжать по ней опасно. Рана моя совсем зажила, хотя кожица еще нежная. Но я уже всегда езжу верхом и недавно с Шипки проехал 120 верст. Скажи это докторам и кланяйся им всем... Никогда не забуду внимания, которым я был там окружен, несмотря на то, что страшная моя азиатская лихорадка делала меня очень беспокойным и задала им немало работы».
Услышав о деле под Горным Дубняком, художник выехал туда на второй же день. Об этом он и писал брату. По дороге было время поразмыслить о том, что он увидел и услышал на Шипке.
Местные жители предупреждали, что на Шипкинском перевале зимовать нельзя, рассказывали о страшных осенних и зимних бурях. Художника беспокоило то, что солдаты легко одеты. Затребованных полушубков и валенок интендантство присылать и не думает. Все передоверено нечистоплотным людям. Генерал Радецкий, разумеется, хладнокровен под пулями, но в иное время ни о чем, кроме карт, не думает. В землянки и траншеи к солдатам он так ни разу и не заглянул. Беспечность генерала будет причиной больших бед...
Сбылись худшие опасения художника. Вскоре после его отъезда начались холода. Одежда солдат на ветру промерзала до тела, образуя сплошную ледяную кору. В землянки набивалось помногу солдат, стены и потолок «отходили», и уже через два часа оказывалось, что люди лежат в воде. Промокшие, они потом выходили на мороз... В мороз ружья Бердана не стреляли. Начальник, прибывшей на подмогу 24-й дивизии, самодур Гершель-ман требовал, чтобы солдаты вели себя «щегольски» и надевали башлыки только на часах. «Бывали случаи, — писал Н. Бороздин, — разводящий унтер-офицер идет по постам со сменой. Часовой стоит у бруствера, по положению, с ружьем на плече. Смена подходит к нему вплотную, он не шевелится. Унтер-офицер окликает его: «Часовой! Ты спишь?» В ответ гробовое молчание. «Эй! Проснись!» Унтер-офицер толкает часового, и на ледяной пол падает труп с характерным хрустом замороженного мяса. Однажды оказалось, что всю западную позицию охраняли... трупы».