«Ну, брат, попался, — сказал себе Верещагин, — живым не выйдешь».
Он снял сапоги и крикнул Скрыдлову, чтобы тот сделал то же самое. Командир приказал разуться всем матросам. Верещагин оглянулся, ожидая увидеть другую миноноску, которой приказали поддержать атаку. Ее не было.
Уже пробило снарядом железную крышу. Над ватерлинией, под тем самым местом, где стоял Верещагин, тоже была пробоина. Сидевший у штурвала Скрыдлов передернулся — в него ударила пуля, потом другая.
Высокий борт парохода навис над «Шуткой». Любопытство взяло верх, и Верещагин поднял голову. Турки оцепенели, ожидая взрыва. Рулевой «Шутки» было струсил и переложил руль направо. Раненый Скрыдлов схватил его за плечо.
— Лево руля, сукин сын, трам-тарарам, убью!
«Шутка» уткнулась шестом с миной в борт парохода,
но взрыва не последовало.
— Рви! — подал команду Скрыдлов. Взрыва не было енова.
«Шутку» уже относило от парохода. В ее пробоины вливалась вода. Ожидая, что судно вот-вот уйдет под воду, Верещагин поставил ногу на борт, и вдруг раздался сильный треск... В бедро, словно обухом, что-то ударило. Художник перевернулся и упал. Поднявшись на ноги, он почувствовал какую-то неловкость в правой ноге и стал ощупывать бедро. Штаны были разорваны в двух местах, и палец свободно вошел в мясо...
От турецкой крепости к тонувшей миноноске на всех парах шел монитор, вызванный, очевидно, пароходом.
— Николай Ларионович, — закричал художник, перекрывая треск выстрелов, — видишь монитор?
— Вижу. Атакуй его своей миной; приготовь ее и бросай, когда подойдет.
Монитор уже дважды выстрелил по «Шутке». Верещагин обрезал веревку мины и велел было матросу сбросить ее, как миноноска вдруг свернула в открывшийся слева мелководный рукав реки, куда войти монитор не мог.
Скрыдлов велел подвести под киль парусину, чтобы задержать течь, и все стали считать раны. Верещагин смотрел на лившуюся из бедра кровь и думал: «Так вот что значит рана. Как это просто! Прежде казалось, что это сложнее. Хорошо, что кость не задело, тогда бы верная смерть».
— Ваше благородие, — доложил Скрыдлову минер, — все проводники пулями перебиты.
Так вот отчего не взорвалась мина. Скрыдлов был в отчаянии.
— Сколько трудов, приготовлений — все прахом!..
— Перестань, — рассердился Верещагин, — что за отчаяние такое. Это неудача, а не неуменье...
В сборном пункте на берегу, за островом, их уже ждали.
— Взорвали?
— Нет, — ответил Скрыдлов. Все неодобрительно молчали, пока Новиков не поблагодарил моряков и художника за неравный бой.
Скрыдлова понесли на носилках, сделанных из весел, а Верещагин сгоряча пошел сам, но уже через версту ослабел и повис на плечах матросов. По дороге их встретили молодой генерал Скобелев и полковник Струков. Михаил Дмитриевич расцеловал Верещагина и только повторял:
— Какие молодцы, какие молодцы!
Огибая залив, моряки понесли раненых в деревню Па-рапан и не видели, как на противоположном берегу развернулась конная турецкая батарея, чтобы обстрелять их. Наблюдавший за турками в бинокль Скобелев сказал Струкову:
-г Александр Петрович, беги, плыви, извести Новикова о том, что по ним сейчас начнут бить, пусть немедленно уходят с миноносками!
Полковник Струков бросился напрямик н морякам по воде. Проваливаясь, плывя, захлебываясь, он успел добежать и предупредить Новикова. Моряки снялись и ушли. Верещагина и Скрыдлова предложили перенести в один из домов в глубине деревни. Скрыдлов согласился, а Верещагин уперся и рассмешил всех.
— Не надо, — сказал он. — В крестьянском домишке будут, наверное, блохи, а тут их нет.
в. На грани смерти
Верещагин со Скрыдловым были первыми ранеными в русско-турецкую войну семьдесят седьмого года. Все проявляли к ним особенное внимание и, как один, советовали перевезти их в госпиталь при Главной квартире, но Верещагин отказывался ехать. «Быстро подлечусь и опять буду на ногах, — думал он. — Буду ехать потихоньку за авангардом армии. Для того я бросил в Париже начатые полотна, чтобы проваляться в госпитале и не увидеть войны?»
Он с удовольствием воспринял решение георгиевской думы, присудившей кресты Скрыдлову и Струкову. В жур-жевском госпитале Скрыдлову вырезали пулю из икры, и тот даже не охнул. У Верещагина только промывали его сквозную рану н при каждой перевязке вытаскивали из нее пинцетом кусочки сукна и белья. Местный лекарь, «не то румын, не то австрийский еврей», сделал художнику подкожное впрыскивание морфина, и он не чувствовал боли. Ухаживали за ранеными плохо, однажды они несколько часов не могли никого докричаться, хотя у Скрыдлова голос был как труба. И встать оба не могли.
— Давай бить стекла в окнах, — предложил отчаянный лейтенант.
Раны воспалились и гноились. Пришлось все-таки согласиться на переезд в бухарестский госпиталь «Бран-ковано».
Вскоре в госпиталь приехал сам император Александр II с большой свитой, в которой были румынский принц Карл и знаменитый врач Боткин. Царь положил Георгиевский крест Скрыдлову на грудь.
— Я принес тебе крест, который ты так славно заслужил, — сказал Александр И, говоривший «ты» только родственникам, друзьям и георгиевским кавалерам.
— А у тебя уже есть, тебе не нужно! — добавил царь, обращаясь к Верещагину.
— Есть, ваше величество, благодарю вас, — сказал художник.
— Скрыдлов-то смотрит бодрее тебя, — сказал Александр, стараясь быть приветливым.
Скрыдлов и в самом деле стал быстро поправляться, а у Верещагина начались невыносимые боли, от которых не помогал даже морфин. Разыгралась тропическая -лихорадка, полученная в странствиях по Востоку. Художника перевели в отдельную палату. При нем неотлучно была сестра милосердия Александра Аполлоновна Чернявская, отгонявшая веткой мух от его лица, менявшая раз десять за ночь намокавшее от пота белье. В забытьи перед ним открывались какие-то громадные пространства подземных пещер, освещенных ярко-красным огнем; в кипящей от жары бесконечности мимо него проносились миллионы человеческих существ на метлах и палках и дико хохотали в лицо...
Очнувшись как-то, он продиктовал сестре завещание. Картины просил продать, а деньги употребить на создание народного художественного училища. И еще надо бы обеспечить Елизавету Кондратьевну... Но как? Законной наследницей сделать он ее не может, потому что они не обвенчаны и милые родственники обдерут ее до юбок. Если он останется жив, непременно обвенчается, хотя между ними уже нет прежней близости.
Окно было открыто, лицо . обвевал ветерок. У него вдруг появилось ощущение, что он снова в детской, и это няня Анна Ларионовна сидит поодаль, а там, за тремя дверями, сидят в гостиной мать и отец...
Как не хочется умирать! Зачем только он вздумал посмотреть, как будут взрывать монитор? И взрыва не увидел, и получил такую нашлепку, что теперь не увидит ни будущих работ, ни старых. И о том, что еще не закончено, не отделано, будут судить вкривь и вкось. И уже судят, хотя бы тот же Стасов... Хорошо бы сейчас очутиться в своей чудесной мастерской.’ Сидел бы работал. Что же его оттуда гнало?
А гнало то, что захотел он увидеть большую войну и представить ее потом на полотне не такой, какой она по традиции представляется, а такой, какая она есть в действительности. И попался! Что делать, приходится умирать, но ведь мог и проскочить благополучно, и написать все, что увидел бы! А может, и проскочит? Какое это будет счастье!
Все друзья осуждают его, считают блажью, дурью желание выполнить цель, которой он задался, — дать обществу картины настоящей войны, не глядя на сражение в бинокль из прекрасного далека. Нужно самому все прочувствовать и проделать, участвовать в атаках, штурмах, победах, поражениях, испытать холод, голод, болезни, раны. Нужно не бояться жертвовать своей кровью, своим мясом, иначе картины его будут «не то».
Опытные врачи советовали разрезать и прочистить рану, но лечащий врач Кремниц (из чувства противоречия, наверно) не делал этого и еще укорял Верещагина, что тот не хочет выздоравливать, не хочет помочь ему, врачу...