— Graine moaine 'fret! Don'moa d'rhum!
Проклятие, это, наверное, и вправду креольский!
Тени передо мной закачались, горло сжалось, и я понял, что этот голос сейчас станет моим.
Но прежде чем я сумел выдавить хоть слово, Ле Стриж, пристально смотревший на меня, прошипел:
— Давай! Продолжай! Не борись с этим! — И он стал связанными ногами возить по кукурузной муке, теперь уже покрывавшей толстым слоем всю землю перед нами, рыча от усилий и пытаясь изобразить какой-то рисунок. Сложный рисунок — ничего удивительного, что он так пыхтел, — это было изображение сложного чугунного литья, орнамента на фантастическом фронтоне или воротах…
Удары по железу стали нарастать крещендо, бешено забили барабаны, стараясь не отставать, и вдруг все смолкло. Неожиданное отсутствие звуков было еще хуже, похожее на пистолет, готовый выстрелить, на спичку, поднесенную к фитилю. Я поднял глаза — и встретился с далеким взглядом Дона Педро, непроницаемым, как сама ночь. Он подал знак мечом, с которого капала кровь, и двое из его прислужников спрыгнули с алтаря и зашагали к нам. В их руках были веревочные поводки — должно быть, оставшиеся от животных. Барабанный бой возобновился медленным суровым раскатом. На ходу они запели в такт бою, выговаривая слова с деловитой, уверенной настойчивостью:
Si ou mander poule, me bait ou.
Si ou mander cabrit, me bait ou.
Si ou mander chien, me bait ou.
Si ou mander bef, me bait ou.
Я был поражен, обнаружив, что понимаю их — и даже слишком хорошо понимаю:
«Если ты попросишь цыпленка, я найду его. Если ты попросишь козленка, я найду его. Если ты попросишь собаку, я найду ее. Если ты попросишь говядины, я найду ее».
Толпа расступилась перед ними, потом отхлынула назад. Один или двое из толпы стали глумиться, орать и размахивать бутылками, но большинство присоединилось к певшим. На их искаженных лицах отражалась странная нечеловеческая смесь жадности и страха:
Si ou mander cabrit sans cor
Coté me pren'pr bai u?
Ou a mangé viande moins,
Ou á quitter zos pour demain?
«Если ты попросишь безрогого козла, куда мне идти за ним? Съешь ли ты мое мясо, а кости оставишь на завтра?»
Вот оно, наконец. Малые жертвоприношения — животных — уже совершены. Лоа здесь и в тех, в кого они вселились. Но я не сдамся так просто. Теперь, как и предсказывал Ле Стриж, Дону Педро надо сломить их, подчинить своей воле. Для этого потребуется новая кровь, более сильная — mangés majeurs. Человеческая кровь. Наша.
Они приближались к нашему концу ряда, по-видимому собираясь начать с самого Ле Стрижа. Тот не обращал на них внимания, просто продолжал скрести своими башмаками в грязи и вязкой муке, всхлипывая от усилий. Я вдруг понял, что он тоже поет в такт барабанному бою — произносит свои, какие-то еще более странные, запутанные заклинания:
Par pouvoir St. Jacques Majeur,
Ogoun Ferraille, negre fer, negre feraille,
negre tagnifier tago,
Ogoun Badagris,
negre Baguido Bago,
Ogun Batala…
Казалось, что ритм барабанного боя вколачивает эти слова в мой мозг, словно гвозди. Я ощущал их с мощью, не укладывавшейся в рамки разумного. И я чувствовал что-то большее, что-то заставившее забыть об опасности, унижении и обо всем прочем. Мне требовалось, и немедленно…
Мне требовалось выпить — и немедленно, как никогда в жизни. Вообще-то я не питал пристрастия к спиртному, но сейчас жажда заставляла меня жадно сглатывать в ожидании хотя бы капли. Танцоры толпились вокруг нас, завывая, как коты, и плюясь. И то, что они потягивали ром из бутылок и проливали его в то время, как у меня не было ни капли, неожиданно привело меня в страшную ярость. Я заорал на них, и, когда они в ответ лишь завопили и стали глумиться, я почувствовал, что закипаю. В слепой ярости я потребовал свою долю, замолотил по земле связанными кулаками и заревел:
— Rhum, merd'e'chienne! D'rhum…
«Рома, дерьмовые псы! Дайте рома!» Я был немного ошеломлен тем, как это у меня получилось: так громко, что мой голос заглушил и толпу, и барабаны. Я увидел, как приближавшиеся прислужники заколебались, а толпа отхлынула назад.
Ром уходит от меня!
Я протянул руку к ближайшей бутылке и обнаружил, что каким-то образом мои запястья стали свободны и с них свисают разорванные путы. Мои ноги были все еще связаны — я не мог понять почему, — и я освободил их с торжествующим воплем, затем попытался схватить бутылку — и растянулся лицом в грязь.
Ну конечно! На моей шее все еще был этот проклятый железный ошейник и цепь — и другие были скованы точно так же! Да что мы им — спаниели какие-нибудь?!
Я с негодованием постучал по железу. Я услышал свой голос, скорбно вопрошающий, почему мой старый друг, мой верный старый слуга так со мной обращается? Разве он не знает меня? Неужели не узнал своего хозяина? Я нежно ласкал изношенное старое железо — и ощущал радость, дрожавшую в этом живом железе, словно собака приветствовала хозяина. Я услышал, как взвизгнул от восторга замок, извиваясь и отыскивая путь к свободе, и звон избавления, когда ошейник слетел с моей шеи.
Смех внезапно прервался. Толпа отшатнулась, единодушно ахнув. Я вскочил и встал в напряженную стойку, словно кошка, готовая к прыжку. Рядом со мной яростно бил ногами Ле Стриж, дорисовывая свой чертеж, а потом в изнеможении упал. Один из прислужников увидел рисунок, и у него глаза полезли на лоб. Он ткнул пальцем в изображение и пронзительно завизжал:
— Li vever! Ogoun! Ogoun ferraille!
«Его вевер! Огун! Повелитель железа!»
Что-то во мне подскочило при звуке этого имени, что-то взвилось, как ярко-алое знамя на ветру, что-то запело, как труба. Я ощутил дикий прилив возбуждения, бешеную, поющую, танцующую, прыгающую радость. Я — Хозяин, я Господин, я здесь распоряжаюсь — и не смейте забывать об этом!
Эти ублюдки бокоры! Они решили…
У них хватило наглости решить…
Они осмелились поверить, что могут управлять Невидимыми, подобно тому, как Невидимые управляют людьми!
Они осмелились попытаться заставить меня помогать им! Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
МЕНЯ!
Они решили, что могут принести в жертву моих друзей!
Моих друзей!..
Они заковали их в железо…
В мое железо!
И они смеют отказать Мне в роме!
В роме!!
Ром — это мое право. Мой знак. Мои жизненные соки — а они посмели…
Я взревел. В этот раз я действительно взревел. И рев мой с треском прорезал тьму, гортанный громовой рев гордо вышагивавшего льва. Пламя склонилось предо мной. Толпа завизжала, прислужники побросали веревки, один из них неловко схватился за абордажную саблю. Барабаны стали заикаться, запнулись и наконец замолчали.
Сердце мое колотилось так сильно, что меня буквально трясло при каждом его ударе. Красный туман, как волна прилива, окатил ночь — и я пошел на стоявшего ближе других волка. Он бросился на меня. Я поймал его руку, вывернул ее, выхватил из его другой руки бутылку и отбросил его в сторону. Я услышал, как Ле Стриж за моей спиной хрипло запел:
Ogoun vini caille nous!
Li gran' gout, li grangran soif!
Grand me'ci, Ogoun Badagris!
Manger! Bueh! Sat'!
И я понял, понял:
«Огун снизошел к нам, голодный и томимый жаждой! Великая благодарность тебе, Огун Бадагри! Так ешь и пей! Насыщайся!»