Литмир - Электронная Библиотека

История жизни, история души. Том 3 - _55.jpg

В.Ф. Булгаков. 1924

Однако некоторая «пастельность» облика Валентина Фёдоровича скрывала душу отнюдь не вегетарианствующую, ум острый, проницательный, широкоохватный, далеко не догматического склада, что, в частности, и позволило ему сблизиться с моими родителями, понять и полюбить их.

Особо стоит упомянуть о его, по тем, полувековой давности, временам, исключительной восприимчивости к Марининому творчеству «сложного периода», невнятному огромному большинству её зарубежных современников. Вспоминая о совместной работе над «Ковчегом», Булгаков пишет: «Сама Марина Ивановна дала для сборника большую “Поэму Конца”. Этой не помогла бы никакая анонимность. Необыкновенно сжатый, своеобразно-чёткий, образный и звучный, чтоб не сказать щёлкающий, стих Марины Цветаевой можно узнать за тысячу вёрст, даже и без надписи: “се - лев, а не собака”... Нас, редакторов сборника, очень ругали потом за помещение в нём “ Поэмы Конца”, ноя все же и тогда был, и теперь [1960 год] остаюсь при мнении, что поэма эта, как и всё, что писала вдохновенная Марина, вещь — замечательная. Но только в данном случае надо иметь уши, чтобы слышать».

У Валентина Фёдоровича были и глаза, чтобы видеть: набросанный им портрет Марины энергичен и точен: «...Глаза были большие, острые и смелые, “соколиные”... ни кровинки в лице, ни румянца. Так странно и... жалко! Головка посажена на шее гордо, и так же гордо, и быстро, и энергично обращалась — направо, налево. Походка и все движения Марины Ивановны вообще были быстры и решительны... Плачущей и даже только унывающей я её никогда не видал. Подчас она всё же грустила, жаловалась на судьбу, например - на разлуку с Россией, на переобременение хозяйством и домашними делами, отвлекающими от литературной работы, но жалобы и сетования её, - вообще редкие, — никогда не звучали жалобно и жалко; напротив, всегда гордо, и я бы даже сказал — вызывающе: вызывающе — по отношению к судьбе и к людям.

Среди не просто бедной, а буквально нищенской обстановки своей квартиры Марина Ивановна, с её бледным лицом и гордо поднятой головой, передвигалась, как королева: спокойная и уверенная в себе...»

В последующие годы, когда большинство эмигрантов перебазировалось в другие страны — в основном во Францию, Валентин Фёдорович, с женой и двумя дочерьми, остался в Чехословакии.

Много сил и труда вложил он там в создание Русского культурноисторического музея67, для которого собирал «доброхотные даяния» — материалы, рукописи, произведения искусства, вывезенные из России или создававшиеся русскими за рубежом. Средств на приобретение этих ценностей никто не отпускал, ибо ценностями они тогда не почитались...

От Марины Валентин Федорович получил типографские оттиски и рукописные списки многих её произведений и — лёгкую бамбуковую ручку, которой она писала около десяти лет. Ещё она передала ему, сняв с пальца, любимое своё серебряное кольцо-печатку, когда-то украшенное вырезанным на нём корабликом - столь памятное всем, знавшим Марину, и с ней неразлучное. Тогда — году в 1936—37, когда Булгаков приезжал в Париж за материалами для своего музея и в последний раз встретился с моими родителями, старинное кольцо состарилось окончательно. Изящный рисунок парусника и надпись, обрамлявшая его «теб^ моя синпайя», — стёрлись, ободок истончился почти до прозрачности. — Много поработала рука, носившая этот перстень!

Булгаковский музей просуществовал недолго. Вскоре гитлеров-ское нашествие на Чехословакию изменило «мирный ход вещей» и судьбы членов булгаковской семьи, ставших участниками героического чешского Сопротивления. От непротивления злу к сопротивлению ему пролёг жизненный путь Валентина Федоровича и его близких.

«Когда я был освобождён советскими войсками из фашистского концлагеря и добрался до Музея, - рассказывал он мне впоследствии, - советские солдаты грузили на машину остатки разграбленного немцами: переполовиненные папки, кипы растрёпанных книг, связки разрозненных бумаг. То, что хотя бы это отправлялось в Россию и уцелеет, меня несколько утешило; но всё остальное, очевидно пропавшее безвозвратно!.. Что на свете беспомощнее и уязвимее творений ума и рук человеческих! — Вид опустевших комнат, опустошённых шкафов, разбитых витрин был так нестерпимо печален, что я не смог удержаться от слёз — впервые за всё время испытаний.

Я стал шарить по полу, перебирать хлам и мусор, обрывки и осколки. И вдруг в углу, за дверью, в пыли - ручка Марины Ивановны! её кольцо!

Это - было - чудо».

После войны Булгаковы вернулись в СССР - в Ясную Поляну, где Валентин Фёдорович жил и работал до конца своих дней. Маринину ручку, её кольцо он привёз с собой и долго и верно хранил, как память о ней, о своём музее, о том чуде... Потом, почувствовав груз прожитых и пережитых лет, поняв свою недолговечность на земле, передал эти реликвии мне, разыскав меня через Эренбурга.

История жизни, история души. Том 3 - _56.jpg

Теперь тот же груз давит и на мои плечи, поэтому ручку, которой были написаны поэмы «Конца» и «Горы», «Крысолов», «Ариадна», «Федра», и кольцо с руки, написавшей не только их, но многое, многое другое, я, в свою очередь, передала в ЦГАЛИ, где, в конце концов, обрели надёжное пристанище И вывезенные когда-то В Россию ИЗ бул- Марина Цветаева таковского музея рукописные остатки хранивших- Рис. А. Билиса. 1931 ся там материалов.

У вешей, как и у книг, как и у людей! - своя судьба.

Маринина пражская осень 1923 и зима 1923/24 годов, насыщенные работой, встречами, знакомствами (дружбами, неприязнями, так часто впоследствии менявшимися местами!), — прогулки по вечерней и ночной (утрами - писала) Праге, постепенное вживание в этот город, который так — из всех — полюбился ей; её увлеченность пражской легендой о Големе68, зачарованность статуей Рыцаря на мосту, его тайным с собою сходством - профиль, волосы, осанка - как бы встреча с памятником, воздвигнутым тебе задолго до твоего рождения, с овеществлённым провидением, предвосхищением тебя - идущей мимо...

Вживание в город, только что написала я, — и тут же осеклась: неправда! Вот этого-то как раз и не было: была как бы примерка города к себе и себя — к городу, с чувством: вот тут бы я хотела жить, могла бы жить, если бы...

Если бы - что?

По всем своим городам и пригородам (не об оставленной России говорю) - Марина прошла инкогнито, твеновским нищим принцем, не узнанная и не признанная ни Берлином, ни Прагой, ни Парижем (у которых она в моде сейчас...).

Если бы она была (а не слыла!) эмигранткой, то как-нибудь, авось да небось, притулилась бы на чужбине, среди «своих».

Если бы она была просто женой своего мужа и матерью своих детей, то не всё ли равно, в конце концов, — где, лишь бы вместе?

Если бы она была «поэтом-трансплантатом», как иные прочие, то богемные кафе богемных кварталов послужили бы ей убежищем...

Если бы она не была собой!

Но собой она была всегда.

Цельность её характера, целостность её человеческой личности была замешена на противоречиях; ей была присуща двоякость (но отнюдь не двойственность) восприятия и самовыражения; чувств (из жарчайшей глубины души) и - взгляда на\чувства же, людей, события), взгляда до такой степени со стороны, что — как бы с иной планеты.

Поразительная памятливость была в ней равна способности к забвению; детская изменчивость равнялась высокой верности, замкнутость - доверчивости, распахнутости; в радость каждой встречи сама закладывала зерно разлуки; и в золе каждой разлуки готова была раздуть уголёк для нового костра. Такое бескорыстие в любви — и такая ревность к пеплу сгоревшего... Такое «диссонирующее» равновесие бездн и вершин, такое взаимопритяжение миров и антимиров в её внутренней вселенной...

И ешё: способность постигать сегодняшний день главным образом через и сквозь прошедший (день, век, тысячелетие), всем болевым опытом былого поверяя гадательное грядущее...

41
{"b":"235976","o":1}