Почему я в Рязани? Потому что в Москве таких горностаев не прописывают и, вероятно, никогда прописывать не будут. Что делаю? Преподавала графику в местном художественном училище, а в летние месяцы приняла школьный секретариат. Тошнит от папок, скрепок, ножей, «принято к сведению» и «сдано в архив». А главное — нужно сидеть на месте все положенные часы — самые солнечные. Как живу? Да так вот и живу. Плохо, в общем.
Окружение моё — гоголевское и чеховское. Только без них самих. Сам городок — хорош. Но когда подумаешь, что — может быть - на всю жизнь, то тут-то печень и начинает пухнуть.
В Рязани очень много цыган, нищих, есть даже настоящие юродивые, среди них одна особа в рубище, которая изъясняется то матом, то по-божественному. По преданию, она жена прокурора. Утром и вечером по улицам города идут коровы; на колхозном рынке бабы в клетчатых юбках и при «рогах» обдуривают офицерских жён в буклях и с «плечиками». Вечерами молодёжь гуляет по Почтовой — местному Охотному Ряду.
Вот пока и всё. Если будете писать мне, то непременно расскажите про море.
Всего Вам хорошего.
А.Э. 49 47 48
23 июня 1948, Рязань
Дорогой Николай Николаевич! Спасибо сердечное за лист письма и за лист в письме. Видимо, моё предыдущее послание было и в самом деле «печеночным», судя по тому, что Вы меня почти ругаете то ли за тон его, то ли за содержание. Правда, я очень болела тогда, когда писала Вам, и потому, что, сверх всего прочего, я испытывала в это время боль физическую, всё казалось мне значительно более больным, чем обычно. Ибо бессмертная душа значительно быстрее отзывается на боль, испытываемую телом, чем последнее — на душевную. А Бог её знает, бессмертна ли она, в конце концов? На десяток, ну на сотню душ, переживших тело, сколько тел, переживающих душу! Насчёт же того, что «везде есть люди» (т. е. «души»!) - как Вы мне пишете, то для меня это совершенно не требует доказательств. Я их встречала в самой преисподней. Они меня - тоже!
|
А.С. Эфрон со своей сослуживицей Т.Т. Чубукиной Рязань, 1948 |
Но кое-что в Вашем письме мне неясно. Почему я должна радоваться хлебниковской цитате о Пушкине и Лермонтове и считать, что это - тоже «Рязань» или - что «Рязань» тоже это?1 Нет, это не «Рязань», ибо это непоправимо, а Рязань, в конце концов, может быть, и да. Непоправима только смерть, а все прочие варианты включают в себя какую-то долю надежды. Правда, что касается меня и Рязани, то я не надеюсь — но мечтать мечтаю. Ибо поверить в то, что это — на всю жизнь, понять это - ужасно. Вот я и не верю, и не понимаю, как до конца не поняла тех восьми лет, зачастую воспринимая их трагически, но никогда — всерьёз!
И потом - почему мы с Вами должны драться на рапирах, как мушкетеры или суворовцы? Я совсем не хочу драться, я очень миролюбива! Не деритесь, пожалуйста, и Вы! В своём предыдущем письме Вы говорили о «приятно и приютно», а в этом — уже вооружены. Да ещё рапирой.
А ещё мне хочется «внести ясность» вот во что: совсем не ужасно, когда «люди бросают то место, в котором они воспитывались», если это место не является их родиной по духу. Франция, которую я очень люблю, такой родиной для меня не была и быть не могла. И я никогда, в самые тяжёлые минуты, дни и годы, не жалела о том, что я оставила её. Я у себя
дома, пусть в очень тяжёлых условиях — несправедливо тяжёлых! Но я всегда говорю и чувствую «мы», а там с самого детства было «я» и «они».
|
А С. Эфрон и Тася Чубукина. Рязань, 1948 |
Правда, это никому не нужно, кроме меня самой...
Вот мама - это совсем другое. Пожалуй, она не должна была бы приезжать. Но судить об этом трудно. Всё это было суждено не нами.
Дорогой Николай Николаевич, ран своих я не растравляю, ибо ни они, ни я в этом не нуждаемся. Мы просто сосуществуем.
А жара стоит ужасная. Маленькая Рязань раскалена до неузнаваемости - представляю себе, что делается в Москве. Хорошо, наверное, только там у Вас, на берегу тихого моря. Здесь цветут, точно медом облитые, липы, но воздух так зноен, что кажется, что и липы, и цвет, и я сама находимся в грандиозной духовке. Почти в печи крематория. Городок живёт своей летней жизнью. Табунки коротконогих девушек со стандартно низкоклонными причёсками2 вечерами ходят по местному Охотному Ряду — бывшей Почтовой, а ныне улице Подбельского. И ни одна из них не знает, что это за Подбельский. Вообще никто не знает. В летнем саду выступают артисты сталинградского театра оперетты. Как они выступают, я не имею понятия, но волоокие первые любовники и не сдающие позиции отцы семейства (бывшие благородные) частенько заходят в помещение, где я, изнывая от жары, меланхолически тюкаю пальцем на машинке. Дело в том, что наш бухгалтер является каким-то уполномоченным «Рабис’а»3 по финансово-профсоюзным делам. Вот тут-то и начинается оперетта. В воздухе летают произносимые осанистыми голосами жалкие слова «аванс», «по бюллетеню» — «мы с женой и тёшей по вызову Комитета по делам Искусств», «недоплатили», «позвольте» и «я буду жаловаться министру», смешиваясь с нашими местными, привычными «зачёты», «отчёты», «стипендия», «зарплата». А в это время сталинградские дивы, ожидая результатов переговоров, стоят под знойными липами. У них пустые глаза, окаймлённые роскошными ресницами, оранжевые губы, волосы цвета лютика. Одеты они в хламиды райских расцветок, обуты во что-то бронзовое на подошвах из отечественной берёзы под американскую пробку. Курсанты местного артиллерийского училища, проходя мимо них, сбиваются с шага.
На стенах и воротах старинных особняков бьются афиши: «Гастроли дипломанта сталиногорской эстрады Леаса Святославского», «В Областном Доме офицера выступление смешанного хора учащихся 1-ой мужской и 13-ой женской школы под управлением Лидии Заливухиной», «В ТЮЗе “На дне” Горького. В роли Костылёва — Станислав Барабанов, заслуж. артист Бурят-Монгольской АССР, Барона - Самуил Иванов, заел, артист Кара-Калпакской АССР, Насти -Аделаида Спиридонова, заел, артистка Марийской АССР».
Совершенно физически здоровые граждане в растерзанных одеждах сидят в тени всё тех же лип. Они жуют белые булки, бренчат гривенниками и выкрикивают: «Подайте сиротам», «Работник науки, не будьте скупым» или «С Божьей милостыньки не обеднеешь». При виде разомлевшего от жары милиционера в сильно выцветшей форме вышеназванные рыболовы быстро сматывают удочки.
И над всем возвышается розовый, несмотря ни на что, собор в стиле украинского барокко. Он стоит на чудном месте, над речушкой Трубежом, окружённый великолепными остатками старинного Кремля. В одном из соборов (более мелких, их много в здешнем Кремле) помещается областной архив МВД, в другом — автобаза, в третьем — кооператив и т. д. В бывшем архиерейском доме — краеведческий музей. Там торчит какой-то областной ихтиозавр, окружённый портретами Павлова и Мичурина, а в тихих залах со скрипучими половицами расположились чучела волков, зайцев, приказных, крепостных и даже один настоящий скелет, весь в позеленевших бляхах и бусах. Представляю себе «в двенадцать часов по ночам» встречу духа архиерея с духом ихтиозавра!
Если бы у меня было время, я бы всё ходила по улицам и смотрела бы. Но работать приходится с 8 и до 8-9 ч., работа чрезвычайно нудная и много её, — чтобы как-то прожить лето, пришлось на эти месяцы принять школьный секретариат и библиотеку. Всё — сплошной хаос, в котором пытаюсь разобраться, чтобы потом на этом месте завести свой собственный. Зарплаты хватает как раз на мороженое и папиросы — без всего прочего стараюсь обходиться - впрочем, насчёт того, чтобы «обходиться», я достаточно натренирована всеми предыдущими годами. Опять-таки надеюсь, что это не на всю жизнь. Если на всю — то лучше не надо!