Он щурит глаза, наклоняется над стеклянной витриной и широко, по-доброму улыбается.
Да, да! Этот большой, в покореженном переплете, отпечатанный на славянском языке «Часослов» — тот самый, что был подарен шестилетнему Алеше Пешкову его дедом. По этому «Часослову» будущий писатель первоначально учился читать.
Еще светлее улыбка, еще чаще потрагивание усов двумя пальцами, когда он переходит к выставленным на стенде книгам его детского чтения. «Два туза и пиковая дама или герой стуколки», рассказ Евстигнеева.
— А... Евстигнеев,—вполголоса произносит Горький, узнавая знакомого.
Рядом другая книга из детской библиотечки Алеши Пешкова: в красно-зелено-желтой обложке шестой том «Похождений Рокамболя» Понсон дю Террайля.
Улыбается Горький. Улыбаются устроитель и секретарь. Улыбаемся мы — Варшавский и я. Гиляровский не улыбается.
— Алексей Максимович, не хотите ли вспомнить, как вы напечатали свой первый рассказ?
Но он уже и сам заметил витрину, посвященную его первым шагам в русской литературе.
Под стеклом — экземпляр тифлисской газеты «Кавказ» № 242, год 1892-й, 1 января. На первой полосе телеграмма из Парижа сообщает: «Маркиз Салисбери разошлет державам циркуляр, в котором заявит о безусловной необходимости продлить оккупацию Египта». А под сообщением о циркуляре маркиза — рассказ «Макар Чудра». Первый напечатанный рассказ никому не известного писателя с таким странным псевдонимом — Максим Горький!
Горький — посетитель «выставки Горького», которому объяснений не требуется. Он сам дает объяснения устроителями выставки.
—- Алексей Максимович, нас тут смущает одна ваша рукопись. Ваш рассказ «Еще о черте». Мы не можем решить: черновик это или переписано для печати?
Горький вынимает очки из кармана, двумя руками не спеша подносит к глазам и принимается изучать свою рукопись. Написано в 1899 году, 29 лет назад! Почерк тонкий, ровный, уверенный - он и сейчас пишет так же. Две-три помарки почти на каждой странице. Но помарки бережные, старательные. Исправления сделаны очень разборчиво. Слишком старательно для черновика.
— Нет, черновиком это быть не может. Конечно,-— он с нажимом ударяет на «о».— Конечно, переписано начисто. Чистовик.
— Алексей Максимович, не знакомо ли вам это дело?
Разумеется, это «дело» хорошо знакомо ему. С очень серьезным выражением лица, неулыбчиво он берет в руки и перелистывает «дело» о литераторе Алексее Максимовиче Пешкове... на 161 листе».
На одном из листов читает:
«Доверительно». Его превосходительству А. П. Извольскому. Милостивый государь, Александр Петрович! По имеющимся в департаменте полиции сведениям, литератор Максим Горький (Пешков) организовал на острове Капри школу пропагандистов, цель коей выработать в ней кадры практических работников в российской социал-демократической партии, стремящейся, как известно, к ниспровержению государственного и общественного строя и к введению демократической республики, причем выезд за границу представителей в упомянутую школу уже начался. Примите, милостивый государь, уважение в совершенном моем почтении и преданности». Подпись неразборчива. На листе пометка чернилами: «По приказанию г. директора — к делу». Чьи-то инициалы «В. Б.» под этим распоряжением.
Горький очень внимательный обозреватель выставки. Наблюдая, как он изучает ее, начинаешь забывать о том, что он сам, так сказать, главный объект этой выставки, что все тут посвящено ему, истории его жизни и дел. Право, он осматривает ее скорее как эксперт, лучше других знающих тему. Но что для любого эксперта знание и жизненный опыт, то для Горького его личная память.
Его подводят к висящему на стене портрету некоего мужчины. Устроитель, сопровождающий Горького, объясняет, что это портрет П. Рутенберга, известного по истории гапоновщи-> ны и Гапона.
Кто? Вот этот незнакомец на портрете П. Рутенберг? Горький всматривается в портрет, качает головой, потом снова двумя руками подносит к глазам очки и категорически отказывается признать в незнакомце П. Рутенберга. Он-то Рутенберга знавал, видел, запомнил. Нет, нет, товарищи, это не Рутенберг. Это, ко-онечно, не Рутенберг. Ошибка.
Портрет неизвестного человека, ошибочно принятого за П. Рутенберга, тут же снимается со стены.
— Нет, это не Рутенберг,— повторяет Горький, потирая ладонь о ладонь.
Чем дальше «в глубь» выставки, тем более он оживляется, веселеет. Каждая бумажка, каждая фотография, рукопись или вырезка из газеты тотчас вызывают в нем рой воспоминаний. Все охотнее он начинает говорить о забавных вещах.
Всем в глаза бросается эта постепенная перемена в его настроении. Он становится разговорчивей, взгляд его подольше останавливается на каждом из нас, все моложе поблескивают глаза, и все чаще двумя пальцами он поглаживает, расправляет свои усы.
Устроитель в пенсне заражается его настроением.
— Позвольте, Алексей Максимович, да вы никак даже разрушением домов занимались! — и протягивает ему документ с витрины.
Горький берет документ, читает и усмехается:
— И верно, что занимался! Пришлось поневоле в холодный год!
Из его рук этот документ, в котором и смешное и героическое великой эпохи, переходит ко мне и искусствоведу Варшавскому. Я не могу удержаться, чтоб не списать:
«Петроградская комиссия по улучшению быта ученых. От дел распределения. В Потоп. Отдел распределения тошшьа.
Комиссия по улучшению быта ученых, испытывая в настоящее время острую нужду в дровах для отопления в прачечной, бане и мастерских, просит разрешения на сломку деревянного дома, преимущественно в районе Петроградской стороны. Согласно подсчету, в первую очередь необходимо около 50 кубических саженей дров.
Председатель комиссии М. Г о р ь к и й».
И только много позднее я спохватился, что не зашкал дату выхода этого документа «в свет». А может быть, она и вовсе проставлена не была? В лютую петроградскую зиму 1918 года было не до таких мелочей, как даты на документах!
Документ этот навевает на Алексея Максимовича воспо минания о быте тех лет. Он с охотой вспоминает один анекдот за другим. Я запомнил один из них — о поэтессе Наталье Грушко. Не то в 1918, не то в 1919 году — Горький сказал, что точно не помнит,— родился у бедной поэтессы ребенок. Наталья Грушко обратилась к Горькому: «Помогите, Алексей Максимович, раздобыть молоко для ребенка». Горький и написал записку в один из районных Советов: «Прошу устроить выдачу молока для ребенка Натальи Грушко».
Улыбаясь в усы, Горький тесно прижимает ладонь к ладони, рассказывает весело, почти озорно поглядывая на нас:
— А в Совете меня на Наталье Грушко вроде как бы даже женили! Резолюция на записке была такая: «Выдавать молоко ребенку Натальи Грушко и Максима Горького!»
Ему нравится вспоминать.
— А то еще было такое,— говорит он, весело взглядывая на потолок.— Надо было мне из Петрограда в Москву ехать. Обратился я в Петроградский Совет за разрешением. И замечательное выдали мне разрешение! Замечательное! — Горький цитирует на память: — «Дано сие Алексею Максимовичу Горькому — Пешкову на право проезда из Петрограда в Москву, но без права получения железнодорожного билета». Бывало! — смеется Горький.
Бывало. Было. Все, что запечатлено на этой выставке в документах, книгах, вырезках, фотографиях,— все это жизнь и труд стоящего передо мной человека — чуть сутулого, с полуседыми волосами, торчащими ежиком, с окающим глухим говорком. Человека, писателя и больше, чем только писателя, чьим именем до революции запросто называли рабочие поезда: «Максимка». А вот теперь, после революции, открыта выставка-музей его имени. И он сам — живой — любознательно и дотошно его осмотрел и будто даже несколько удивился, что 0н — это он!
Напоследок еще раз, уже второпях, прошелся в обратном направлении по двум залам выставки. И, уходя, прощаясь и пожимая руки, все повторял, окая с глухотцой:
— Обязательно буду еще у вас! Обяза-ательпо!