Литмир - Электронная Библиотека

Несмотря на расхождения во взглядах на литературу и искусство, его связывали добрые, полные взаимного уважения отношения с А. В. Луначарским, который высоко ценил великолепную эрудицию Волошина/ В Россию Волошин вернулся незадолго до Февральской революции. С весны 1917 года он поселился в своем излюбленном и воспетом им Коктебеле — очень ненадолго раза два покидал его, наезжая в.Москву, и до конца своих дней оставался коктебельским отшельником. Правда, отшельничество это было своеобразным.

Коктебель был делом всей его творческой жизни. Дача Волошина стояла и по сей день стоит почти у самого берега. * Она напоминает корабль, и легкие деревянные галерейки, опоясывающие ее второй этаж, как и во дни жизни Волошина, еще называются «палубами».

Дача — легкий, перепончатокрылый кораблик на суше, легкокрылое Одиссеево суденышко на приколе. Того и гляди — отчалит и заскользит, подгоняемое соленым ветром, по синей зелени волн Срединного моря — Маре интернум (Маге internum) на запад солнца, куда-нибудь к знакомым островам Балеарским, исхоженным корабельщиком Максимилианом в его молодые годы. И дальше — к геркулесовым столбам Гибралтара, за которыми кончается мир. Он мал, прост, прекрасен и ясен, этот эллинский легкий мир коктебельского корабельщика.

Чуть подале от берега — дом, строенный матерью Максимилиана Волошина. В строительство этого дома поэт не вмешивался: мать строила, как ей нравилось. Позднее он упрекал ее, мол, придумала дом неудачно: вся середина его пропадала без толку из-за ненадобно большого проема лестничной клетки.

Обычно в этом доме селились приезжавшие на лето из Москвы или Петербурга поэты.

Одна из комнат надолго сохранила название «гумилевской» — в ней останавливался Николай Гумилев.

? Мать Максимилиана Волошина звали Еленой Оттобальдов-ной. Никто не называл ее по имени-отчеству. Все звали ее «Пра», и она с достоинством откликалась на это имя. Волошин тоже называл свою мать этим удивительным именем. «Пра» — сокращенное Прародительница. Ее величали Прародительницей Коктебеля, а может быть, и вообще Прародительницей. Так звали ее и татары — виноградари и пастухи, приносившие старухе сыр, овощи, баранину. Мы, молодежь, боялись ее и уважали. Старики татары никогда не решались сидеть в ее присутствии. У них это было не выражением страха, но выра-тением уважения.

Волошин не походил на свою мать — невысокую, сухую, с острым птичьим лицом, с короткими, полными седины волосами, в черном казакине из легкой материи и в свободных из той же материи шароварах.J В литературной колонии Коктебеля в ту пору в шароварах ходили все старые женщины. Когда Поликсена Сергеевна Соловьева-Аллегро поздно вечером принесла мне в неосвещенный дом стихи для нашего альманаха «Ковчег», я принял ее за мужчину.

Они походили на старых татарок — эти коктебельские седеющие женщины в черных, раздувающихся на ветру шароварах. Пра с ее посохом и гортанным голосом — ни дать ни взять татарская ворожея. Да кабы не безукоризненный французский язык и тонкое знание поэзии — русской, персидской, французской, античной,— чем не татарка!

— Читали «Дикое поле» Макса?

— Да.

— Нравится?

Я, девятнадцатилетний, немею. На большее, чем робкое «да», в ее присутствии не решаюсь. Мы все в страхе в ее присутствии. А она все допытывается, дознается. Ей любопытно не то, что ты, девятнадцатилетний, увидел в стихах ее сына Макса, а раз уж ты рядом с ней и она до тебя снисходит беседой на верхней «палубе» кораблика-дома, то узнать попутно: ты-то сам что и кто? Что это еще за ты— тут у Макса, у нас? И вонзается в тебя острым сухим старушечьим взглядом.

— Вас тут называют Орленком. Знаете?

Знаю. А куда деваться от смущения —не знаю. Уж не иронизирует ли над прозвищем, данным мне Максимилианом Волошиным? В беседе со мной он никогда так не называл меня. Майя как-то сообщила: «Макс вас называет Орленком».

И сама потом переняла от Волошина. Сама и в глаза называла — ей нравилось прозвище. А тут вдруг — Пра, и в упор. Мол, посмотрим, проверим, правильно Макс так назвал тебя. Ну-ка, послушаем, умеешь ли говорить о стихах!

Что я! Мандельштам и тот предпочитал стороной обойти Пра,— только бы не попасться ей на глаза!

Как-то я сидел с нею вдвоем — угораздило! — на верхней «палубе» у входа в мастерскую поэта и художника. Он с матерью жил во втором этаже дачи-корабля. Пра спросила, читал ли я уже «Двенадцать» Блока. В белогвардейский Крым поэма пришла с опозданием — ее только что издали в Симферополе. В Коктебеле и в Феодосии по рукам ходили два или три экземпляра поэмы. Мне удалось едва только перелистать крохотную книжечку — владелец ее дал мне книжечку подержать в руках не больше минуты.

— Да зачем же вы позволили ему отобрать ее? Вы знаете, что это такое? Это произведение ге-ни-альное! Ге-ни-альное! Эта поэма — великая. Слышите, что я говорю вам? Вели-икая поэма. Мы с Максом читаем и перечитываем ее!

И вдруг жестким гортанным голосом принялась наизусть читать блоковские «Двенадцать». В манере ее читать было нечто сходное с манерой чтения сына: она твердо подчеркивала согласные, не скандировала, не пела — ковала строку.

* Пра жила на своей половине дома, отдельно от сына. Она всегда очень много читала по-французски, любила Монтеня, Паскаля, даже Расина, но ценила и Андре Жида, тогда в России малорзвестного. Библиотека Волошина в значительной мере состояла из книг французских. Ее и сейчас можно видеть, эту огромную, безупречно подобранную библиотеку. В ней много латинских, итальянских авторов в подлинниках и, разумеется особенно много книг русских поэтов — с дарственными надписями прославленных современшщрв.* Волошин не считал себя вправе отказывать просившему книгу для чтения. Поэтому изрядное число книг из превосходной его библиотеки так и не вернулось к нему.

Пра была постоянной читательницей сыновней библиотеки. Я не раз заставал ее наверху у сына, когда она придирчиво рылась на полках его книжных шкафов. Однажды я сидел у него в этой верхней библиотечной комнате с желтыми, золотистыми (ясеневыми?) книжными шкафами, со створками, наглухо, натемно закрывающими от солнца книги. В комнату беззвучно вошла Пра. Даже не вошла, а как-то внезапно возникла, словно все время была в ней и только сей момент стала вдруг видимой, и сразу наполнила комнату напряженным безмолвием. Стала рыться в шкафу среди книг — неожиданно натолкнулась на какую-то — не знаю, не помню какую, и удивилась: не знала, что в библиотеке Макса есть эта книга. Вполоборота к нему, осуждающе глянула на него: «Ты почему не сказал мне, что у нас она есть?» Он стоял перед ней, как провинившийся гимназистик,— большой, широкий, с громадой перетянутых ремешком волос, в холщовом хитоне, голоногий, с повинно опущенными руками, налитыми тяжелой мускулатурой. Да, виноват: не доложил ей о новой книге! к Она, не прощая, тряхнула коротко остриженными, пересыпанными сединой волосами и с книгой под мышкой вышагнула твердо из комнаты. После ее ухода он долго еще оставался притихшим, нет-нет да и взглядывал несмело на дверь.

♦ Она была первая читательница его стихов, первый его судья. Она была для сына больше, чем мать. Пра. Это имя звучало для него и как Прародительница, и как Мудрость, и как Правота, как Жизнь. •

Надо было видеть их, бредущими по плоскому коктебельскому берегу,*— его в лиловом хитоне, в сандалиях на босу ногу, с высоким посохом аттического пастуха, в диадеме, украшенной коктебельскими сердоликами, и ее, кипарисовую, негорбящуюся старуху, одетую по-мужски в черные шаровары, сжимающую в тонкой сухой руке такой же, как у него, пастушеский посох. И совсем не казались они диковинными среди обставших их светящихся синих гор на зернистом цветном берегу Коктебеля. Диковинными тогда в Коктебеле были не их одежды, а наши обычные, городские пиджаки, брюки, ботинки. Диковинным был тогда Вересаев в пиджачном костюме, а не Волошин в хитоне древнего грека.

Когда Пра умерла, на ее похороны с гор пришли ее друзья — пастухи-татары. Сейчас в Коктебеле редко кто вспоминает Прародительницу Коктебеля. Легенды о ней ненадолго пережили ее.

4
{"b":"235927","o":1}