Между тем в Москве наступили своеобразные «Алексей-Толстовские дни».
В театре Корша поставили нашумевшую до революции пьесу Толстого «Касатка».
L «Корш» в ту пору давно уже не был Коршем. Основатель и владелец этого хорошего московского театра умер. Театр ^ арендовал Морис Миронович Шлуглейт — он и сохранил старую «марку» Корша. Состав труппы был по-прежнему кор-шевским. Разве только что премьеры, в отличие от дореволюционного Корша, бывали реже, чем раз в неделю,— у Корша каждую пятницу давали премьеры. У Шлуглейта — когда придется. Но сорокалетие театра Корша Морис Шлуглейт торжественно отпраздновал как коршевский юбилей.
Много тогда острили по этому поводу. Каюсь, и я написал в «Накануне» статью о юбилее театра Корша без Корша.
Все знали, что «Касатка» поставлена в честь приезда Толстого в Москву. Премьера стала чем-то вроде чествования Алексея Николаевича.
Как водится, после премьеры — банкет в буфете театра.
Приглашенных вместе с актерами труппы было человек восемьдесят. Пили, поздравляли Толстого с приездом. Речей было так много, что каждый слушал только себя. Но вот нашелся оратор, привлекший внимание решительно всех — сколько бы кто ни выпил. Никто не мог вспомнить его фамилию — то ли это какой-то актер, то ли спившийся литератор. Он говорил долго и главным образом о широте творческого диапазона Алексея Толстого.
— Дорогой, достоуважаемый и многочтимый Алексей... э... Николаевич. Мы в восхищении от ваших произведений. Мы восхищены вашими книгами и пьесами. Мы зачитываемся и вашими «Хождениями по мукам» и... вашими поэмами... Например, «Иоанн Дамаскин»... Изумительно, Алексей Николаевич!.. И ваш «Царь Федор Иоаннович»... и ваш «Князь Серебряный»... и, наконец, ваша очаровательная «Касатка», которую мы сегодня смотрели... Э... э... господа... Я хотел сказать, товарищи... граждане... Это настоящий творческий подвиг написать все эти произведения.
Встал Алексей Николаевич и поблагодарил всех за приветствия. Потом на полном серьезе, обращаясь к оратору, перепутавшему его с Алексеем Константиновичем Толстым, произнес:
— А что касается «Князя Серебряного», то, сознаюсь, писать его было действительно трудно.
Вскоре после банкета в Большом театре происходил один из частых в ту пору митингов.
Издали — в первых рядах партера я увидел Толстого. Но в театре мы так и не встретились. На другой день я встретил его на Неглинной. Остановились — и он с места в карьер стал говорить, как хорошо в Москве, надо поскорее выписывать семью из Берлина.
Я сказал, что вчера видел его на митинге в Большом театре. Это был первый советский митинг, на котором побывал Толстой. Естественно, я спросил, понравилось ли ему.
Алексей Николаевич сразу нахмурился. Даже лицо его потемнело в досаде.
—Вы знаете, сколько человек задавали мне сегодня этот вопрос? Четырнадцать! Вы пятнадцатый. Это что, в Москве теперь мода такая —• хвастать перед приезжими митингами? О-очень неинтересный митинг! И ни на какие митинги больше я не пойду. Я по Москве буду ходить. И еще хочу по Москве-реке на лодке. Есть на Москве-реке лодки? Не знаете?
Мы пошли по Неглинной. Он шел и нарадоваться не мог на Москву.
А года через два, когда я пришел к нему в Ленинграде, говорил, что нет города краше, чем Ленинград.
После Толстого прибыли из Берлина Бобрищев-Пушкин и Илья Василевский (Не-Буква).
В парижской газете, кажется «Последние новости», издаваемой Милюковым, я прочитал в статье Александра Яблонов-ского (известного во дни моего детства русского журналиста),
что Илья Василевский «продал свою подержанную душу черту», то есть большевикам.
В театре Корша состоялся вечер редакции «Накануне». Выступали Толстой, Кирдецов, Бобрищев-Пушкин, Василевский (Не-Буква).
Зал был набит до отказа. Но только Толстого слушали с интересом. Он говорил о любви к России, говорил, как писал,— вкусно, весомо, зримо. Публика начала уже отвыкать от хорошей московской речи. А у Толстого она звучала так, что каждое слово хоть на ощупь бери.
А вот остальные: и розово-седой Кирдецов, и бородатый, плотный Бобрищев-Пушкин в уже диковинном для москвичей сюртуке, и с пулеметною частотой исторгающий остроты Василевский (He-Буква), улыбающийся всем своим плоским с оспинками лицом, — явно старались подделаться под ими самими же приписанный аудитории вкус. Должно быть, им казалось, что они говорят совсем «по-советски». Но аудитории пришелся по вкусу Толстой, а не эти «подделывающиеся» и невесть о чем говорившие господа.
Я сидел в трех шагах от ораторов — и не то что сейчас, а и тогда, тотчас после вечера, не смог бы сказать, о чем они говорили.
Вечер «Накануне» был организован с помпой. Перекупщики перепродавали билеты по большой цене, а платить-то, оказалось, и не за что было.
И стал этот вечер закатным для «Накануне». Все поняли вдруг, что интерес к «Накануне», по крайней мере в Москве, иссяк. Но, кажется, и в Берлине жизнь «Накануне» продолжалась недолго после того, как Москву газета перестала интересовать.
у Газета умерла от преждевременной старости. А всего от роду было ей года три. И все же дело свое «Накануне» сделала: лучшую часть белой эмиграции отслоила от пышущей злобой массы, открыла Европе многих новых русских писателей и открыла молодой Советской России ряд новых литературных имен.
Это было совсем не то, о чем мечтали, создавая газету, участники знаменитого сборника «Смена вех» — Устрялов, Ключников, Потехин, Лукьянов, Бобрищев-Пушкин. Движение «сменовеховства» вызвано было вспыхнувшими в белоэмигрантской среде надеждами на то, что нэп приведет к реставрации капитализма в России. Об этом, как известно, писал В. И. Ленин в «Заметках публициста». Но позиция «Накануне» против
воли ее основателей отличалась от позиции сборника «Смена вех». Чем большее участие в этой газете принимали советские литераторы, тем меньше походила «Накануне» на сменовеховский орган. Такие «сменовеховцы»—учредители «Накануне», как Лукьянов, Бобрищев-Пушкин, Ключников, все более отдалялись от газеты и вовсе порвали с ней. В то же время в редколлегию вошел и огромное влияние на нее оказал А. Н. Толстой, не имевший отношения к сборнику «Смена вех». Расслоение эмигрантов происходило внутри редакции «Накануне». Оттого-то и раздирали газету противоречия в среде сотрудников. Она все больше разочаровывала тех, кто упрямо воспринимал нэп как начало реставрации капитализма, и все более привлекала тех, кто, как А. Н. Толстой, вместе со всем советским народом готов был строить социализм.
В истории русской общественной мысли и русской журналистики «Накануне» со всеми ее противоречиями, сложными отношениями внутри редакции — эпизод почти беспримерный и для будущих историков оставивший все еще никем не исследованный материал...
МИХАИЛ
БУЛГАКОВ
I
лексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю ему мало и редко.
«Шлите побольше Булгакова!»
Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды. С 1922 года Алексей Николаевич Толстой редактировал еженедельные «Литературные приложения» к берлинской русской газете «Накануне».
Однако, когда я, секретарь московской редакции этой газе гЫ, посылал Толстому фельетон, рассказ или отрывок из какого-нибудь большого произведения Михаила Булгакова, материал этот не всегда доходил до редакции «Литературных приложений»: главная редакция ежедневной газеты нередко «перехватывала» материалы Булгакова и помещала их в «Накануне».
С «Накануне» и началась слава Михаила Булгакова.
Вот уж не помню, когда именно и как он впервые появился у нас в респектабельной московской редакции. Но помню, что еще прежде чем из Берлина пришла газета с его первым напечатанным в «Накануне» фельетоном, Булгаков очаровал всю редакцию светской изысканностью манер. Все мы, молодые, чья ранняя юность совпала с годами военного коммунизма и гражданской войны, были порядочно неотесаны, грубоваты либо нарочито бравировали навыками литературной богемы.