— Очень похоже на правду. А ты не думаешь, что он бросил вас?
— Нет. Эллен так думает, а я — нет. Она очень тяжело переживает, что отец уехал от нас. Она растеряна, но ты не говори ему об этом, ему сейчас не нужно волноваться еще и о нас.
— А что твой брат?
— Он пытается помыкать нами всеми — теперь он единственный мужчина в доме. Это тебе должно быть понятно.
— Мне нравится то, что ты говоришь, Рут. Ты у нас большой молодец.
— Если честно, никакой я не молодец. Я очень скучаю по нему. Места себе не нахожу. Не знаю, куда себя девать.
— Ты хочешь, чтобы я ему об этом тоже сказал? Что ты места себе без него не находишь?
— Если ты считаешь, что это правильно, тогда скажи.
Должно быть, Генри находился в самом дальнем конце поселения — вероятно, присутствовал на вечернем молебне, потому что искали его никак не меньше десяти минут, пока он наконец не подошел к телефону. Жаль, я не видел, была ли на нем молельная шаль. Я уже не понимал, чего ожидать от него.
— Это я, — объявил я громким голосом. — Каин для твоего Авеля, Исаак для твоего Иакова, я здесь в Земле Ханаанской[43], и звоню я тебе из отеля «Царь Давид». Я только что прилетел из Лондона.
— Ну и ну! — всего три слова, произнесенные ехидным голосом, а затем — молчание. — Приехал на Хануку?[44] — спросил он наконец.
— Во-первых, на Хануку, а во-вторых — проведать тебя.
Длинная пауза, еще больше первой…
— А где Кэрол?
— Я один.
— Что тебе нужно?
— Я подумал, может, ты заедешь ко мне в Иерусалим? Поужинаем вместе, а если захочешь остаться на ночь, мы в отеле найдем лишнюю кровать.
На этот раз пауза затянулась настолько, что я подумал, не собирается ли мой брат повесить трубку.
— Я сегодня иду на занятия, — наконец выдавил он из себя.
— А как насчет завтрашнего дня? Я за тобой заеду.
— Не находишь ли ты несколько странным, что Кэрол направила сюда именно тебя, чтобы напомнить мне о моих семейных обязанностях?
— Я приехал не за тем, чтобы вернуть тебя домой живым или мертвым.
— Даже если бы ты очень хотел притащить меня обратно, — резко оборвал меня Генри, — у тебя ничего бы не получилось. Я прекрасно понимаю, что делаю, и больше не о чем говорить. Мое решение окончательно и бесповоротно.
— Тогда тем более, — отозвался я. — Я не нанесу никакого ущерба своим появлением. Мне бы хотелось увидеть Агор.
— Просто не могу поверить, — удивился Генри. — Ты в Иерусалиме!
— Если на то пошло, ни один из нас не прославился истовой преданностью по отношению к Нью-Джерси.
— А что тебе надо от меня, Натан?
— Хочу навестить тебя. Посмотреть, чем ты занимаешься.
— А Кэрол точно нет рядом с тобой?
— Я не играю в такие игры, Генри. Ни Кэрол, ни полицейских рядом нет. Я прилетел из Лондона один.
— Под влиянием момента?
— А даже если и так?
— А если под влиянием момента я прикажу тебе убираться обратно в Лондон?
— С чего бы это?
— А с того, что мне тут никто не нужен. Незачем приезжать ко мне с проверкой — посмотреть, не помешался ли я в уме. С того, что я уже дал все необходимые объяснения. С того…
Пока Генри распространялся на эту тему, я пришел к выводу, что он обязательно встретится со мной.
Когда я приезжал в Израиль в 1960 году, Старый город был еще по другую сторону границы. Через узкую долину, на которую выходили окна заднего фасада той же гостиницы, где я остановился сейчас, я мог видеть вооруженных иорданских солдат, расставленных вдоль гребня стены, но мне никогда не доводилось посещать то место, где когда-то стоял храм, от которого осталась одна стена, называемая Западной, или Стеной Плача. Мне очень хотелось увидеть что-нибудь такое, что бы удавило и захватило меня целиком, пока я буду любоваться самыми почитаемыми местами из всех иудейских святынь, — что-нибудь вроде картины, некогда повлиявшей на моего брата в квартале Меа-Шеарим. Когда я стал расспрашивать клерка у гостиничной стойки, можно ли мне пойти туда одному, он уверил меня, что там всегда бывает много народу, в любой час суток.
— Каждый еврей должен сходить туда ночью, — сказал он мне, — вы запомните это на всю жизнь.
Я собирался отбыть в Агор только утром, и поскольку до отъезда заняться было нечем, взял такси и доехал на нем до Старого города.
Район оказал на меня гораздо более сильное впечатление, чем я ожидал, — может быть, потому, что свет от фонарей и прожекторов театрально подчеркивал массивность и тяжесть древних камней, одновременно напоминая о самых драматических понятиях в истории человечества: Быстротечность, Стойкость, Разрушение, Надежда. Стена Плача была асимметрично обрамлена двумя минаретами, торчащими из-за стены, за которой стояли священные для арабов архитектурные сооружения; над стеной возвышались купола двух мечетей: первый, побольше, сверкал золотом, а второй, поменьше, расположенный так, будто нарочно вносил легкую дисгармонию в идеальные пропорции живописной композиции, переливался серебром. Даже полная луна, стоявшая высоко в небе, казалась незаметной, будто не желала навести меня на мысль о кричащей безвкусице этой картины, — рядом с величественными куполами, четким контуром выделявшимися на фоне темных небес, она выступала в роли декоративного светильника, теряющегося на фоне этих громад. Душная ближневосточная ночь накрыла гигантским покрывалом площадь перед Стеной Плача, превратив ее в огромный театр под открытым небом, в сцену, на которой разыгрывались великолепно поставленные эпические драмы, чьей пышностью и избыточностью могли любоваться прохожие, забредшие сюда в этот час, — некоторые уже облачились в свои религиозные одеяния, другие же, без бород, были в обычной, ничем не выделяющейся одежде.
Выйдя к Стене Плача через старый еврейский квартал, я должен был миновать контрольно-пропускной пункт службы безопасности, находившийся на самом верху длинной лестницы. Немолодой охранник-сефард неряшливого вида, одетый в солдатскую форму, шарил в сумках и пластиковых мешках туристов, прежде чем пропустить их на площадь. У подножия лестницы, облокотившись на перила, на виду у Господа, чье Божественное присутствие ощущалось здесь, и публики, толпящейся перед входом, стояли еще четверо израильских солдат — молодых парней, и у меня мелькнула мысль, что любой из них вполне мог оказаться сыном Шуки, который торчал на дежурстве, вместо того чтобы заниматься игрой на фортепьяно. Как и у охранника из контрольно-пропускного пункта наверху, на каждом была истрепанная, старая форма, которую они нарочно выбрали на военном складе одежды из груды поношенного армейского тряпья. Эта молодежь напомнила мне хиппи, которых я часто видел в Центральном парке Нью-Йорка, где они собирались вокруг фонтана Бетезда[45] во время войны во Вьетнаме, только вместо опрокинутой рогатки у каждого израильского солдата, облаченного в рванье цвета хаки, на груди висел автомат.
Площадь пересекала каменная перегородка, отделяющая истово молящихся у Стены Плача от праздно шатающейся публики. С одной стороны барьера я увидел маленький столик, на котором стояла коробка с картонными ермолками — для тех посетителей, кто пришел без головного убора. Мужчины и женщины молились по разные стороны площадки перед Стеной, перегороженной проволочным заборчиком. Двое правоверных евреев расположились у маленького столика — я подумал, что, быть может, кто-то определил им это место для дежурства. Тот, что постарше, худощавый, с согбенной спиной, седой бородой и палкой в руке, восседал на каменной скамье, установленной параллельно Стене; другой же мужчина, носивший длинный черный лапсердак, был, вероятно, чуть моложе меня; он имел плотное телосложение, квадратное лицо и жесткую торчащую бороду, напоминающую совок или угольную лопату. Второй нависал над стариком с палкой, напористо убеждая его в чем-то. Не успел я водрузить кипу на голову, как он тотчас переключил свое внимание на мою особу.