Дорогая Мария!
Бальзак звал своих персонажей, лежа на смертном одре. Нужно ли нам дожидаться этого страшного часа? Кроме того, ты не просто персонаж моей книги, ты не только персонаж, а живое существо из плоти и крови, вошедшее в мою жизнь. Я хорошо понимаю, какой ужас испытывает человек, если его подминает под себя тиран, но скажи мне, как это могло привести к сгущению красок, если в ход было пущено твое, а не мое воображение? Вероятно, мне следует признать, что я иногда испытываю желание или даже необходимость, чтобы люди играли определенную роль в моих книгах, и чаще всего они желают выступать в этой роли. В свою защиту я могу сказать следующее: к себе я предъявляю не меньшие требования. Быть Цукерманом значит актерствовать, принимая участие в бесконечной пьесе, а это полная противоположность тому, что подразумевается под словами быть самим собой. По правде говоря, те, кто считает, что они действительно могут быть «собой», кажутся мне личностями, которые изображают тех, кем они могли бы быть, или верят в то, кем они должны быть, или же хотят, чтобы их воспринимали так, как требуют того люди, устанавливающие правила. Итак, говоря серьезно, они даже не признают того, что весь мир — театр. Для некоторых уверенных в себе индивидов такая постановка вопроса невозможна: если они представят себе, что они те, кто они есть на самом деле, и живут своей собственной, реальной, иначе говоря, подлинной жизнью, — все это для них становится сродни различным проявлениям галлюцинации.
Я хорошо понимаю, что вещи, которые я стараюсь описать, а также люди с раздвоенным сознанием характерны для творчества душевнобольных, а это находится в полном противоречии с нашей идеей о ментальной интеграции. Западная идея о здоровом разуме развивалась в прямо противоположном направлении; желательно, впрочем, чтобы существовало некое соответствие между вашим самосознанием и вашим физическим обликом. Но есть и такие личности, чье здравомыслие и нормальная психика вытекают из сознательного разделения этих двух понятий. Если на свете и существует физический облик, непопираемое «я», то оно довольно мало, как я думаю, и может даже быть корнем всех перевоплощений личности — физическая суть человека может представлять собой умение и врожденную способность к перевоплощению. Я сейчас говорю о том, что признаю в человеке как таковом очень хорошего актера и при этом не стираю его естественное обличье, делая вид, что весь театр — это только ты и никто другой.
Мария, нет такого понятия «ты», оно так же не существует, как отдельно взятое понятие «я». Это был тот единственный способ бытия, который мы сами выбрали для себя, играя роли в одном спектакле многие месяцы подряд. Соответствие наше заключалось не в том, что мы были собой, а в том, что мы принимали участие в старом как мир представлении: мы, которыми мы были когда-то в глубине души, привычно разыгрывали действие в древней пьесе. Какова же та роль, которую я предназначил тебе? Я не могу ее описать, но никто и не требует от меня подобного шага: ты — великая актриса с глубокой интуицией, ты просто играешь эту роль, не имея никаких указаний, как это надо делать, и в результате получается великолепно контролируемое, соблазнительное действо. Неужели тебе незнакома эта роль? Ты, конечно, можешь кривить душой, утверждая, что это не так. Все это — маски, в отсутствие своего «я» человек разыгрывает представление и спустя некоторое время начинает блистательно играть эту роль. Если бы ты сказала мне, что на свете есть люди (вроде того мужчины на верхнем этаже, к которому ты сейчас грозишься уйти), которые обладают очень сильным ощущением своего «я», то мне бы пришлось ответить тебе, что они только представляются людьми с очень сильным ощущением своего «я», на что ты, в свою очередь, могла бы справедливо возразить, что, поскольку нет никакой возможности проверить, прав я или нет, то наш спор бессмыслен, и, следовательно, мы всегда будем возвращаться на круги своя, от чего нам никуда не деться.
Все, что я могу тебе сказать относительно моей персоны, это то, что у меня нет своего «я» и я не желаю или же не в состоянии сотворить насилие над своей личностью, превратив себя в ходячий анекдот. Безусловно, мне уже приходила в голову мысль, что я — ходячий анекдот. Но вместо этого у меня имеется в запасе несколько вариантов перевоплощений, и они касаются не только меня самого. Есть актерская труппа, которую я мысленно отобрал, — постоянная группа артистов, к которой я могу обратиться, когда мне понадобится очередное «я», — и черпать эти варианты я буду из постоянно эволюционирующего запаса пьес и ролей, которые и составляют мой репертуар. Но опять-таки у меня отсутствует цельное «я», независимое от жульничества и надувательства, а также искусственных попыток его обретения. Да я бы и не хотел обретать свое «я». Я есмь театр и не являюсь ничем иным, кроме театра.
Теперь еще кое о чем. Все, что ты обо мне наговорила, справедливо только в одном отношении: для меня характерно принимать различные ситуации слишком глубоко к сердцу, когда эмоции «перехлестывают через край», как ты высказалась о евреях, и тогда я начинаю походить на людей, «находящихся на грани безумия». Конечно, я могу жестоко ошибаться. Совершенно очевидно: вопрос о том, что есть «я», уходит в глубь веков, и философы давно пытались найти на него ответ, и если опираться на данные, полученные в нашем случае, — это очень скользкая тема. Но как интересно получить контроль над собственным субъективизмом, когда у тебя есть над чем задуматься, есть с чем поиграть! Есть ли на свете забава, сравнимая с этой? Возвращайся, и мы вместе будем играть в эту игру. Мы будем отлично проводить время, рядясь в Homo Ludens[139] и его жену, которые вместе изобретают для себя далеко не идеальное будущее. Мы можем притвориться кем угодно. Все, что для этого нужно, — это только способность к перевоплощению. Так же просто можно сказать: все, что тебе нужно, — это храбрость. Я знаю, что выражаюсь примерно так.
Я очень хочу и дальше разыгрывать из себя влюбленного еврея, который обожает тебя, если только ты снова будешь исполнять роль беременной англичанки, носящей нашего будущего книжного ребеночка, который должен остаться некрещеным. Ты не можешь выбрать мужчину, не выдерживающего сравнения с человеком, которого ты любишь, даже если жалкое существование с ним гораздо проще для тебя, хотя и проигрывает в сравнении с парадоксально нелегкой, но счастливой жизнью со мной. Может быть, так говорят все стареющие мужья, когда их юные супруги внезапно исчезают посреди ночи?
Я не могу поверить, что ты серьезна в своем намерении жить наверху. Мне ненавистна мысль о том, что я должен встать на грубую, топорную и вполне предсказуемую феминистскую точку зрения, но если даже ты и не собираешься жить со мной, разве ты не могла придумать что-нибудь поинтереснее, чем возвращение к своему первому мужу? Ты намеренно упрощаешь свой образ, если, конечно, я не воспринимаю его слишком буквально, и то, что ты опять стучишься в двери своего дома, заставляет меня понять следующее: в твоей ситуации ты готова пойти на что угодно, лишь бы не возвращаться ко мне.
Теперь о том, что ты называешь пасторальными мотивами. Ты помнишь тот шведский фильм, который мы смотрели по телевизору, где показывали снятые микрокамерой эякуляцию, зачатие и все такое прочее? Это было замечательно! Сначала там было про половой акт, ведущий к зачатию ребенка, с точки зрения женских внутренних органов. У них там еще была камера, засунутая в vas deferens[140]. Я не понимаю, как они это делают: неужели у парня был аппарат на кончике члена? Так или нет, но ты могла видеть сперму во всей красе, проходящую по канальцам, застывшую на изготовке, а затем извергающуюся из мужского органа и достигающую конца пути совсем в другом месте? Это было великолепно! Пасторальный ландшафт par excellence[141]. Как утверждается в доктрине одной из школ живописи, именно здесь зародились основы пасторали как жанра, о которой ты так любишь говорить, — здесь проявились необузданные желания людей, которые, давно покинув прибежище простоты, поместили свои страсти в идеально безопасное, простое в своем очаровании, приятное местечко. Пастораль — это родной дом вожделений. Как трогательны и умилительны эти пасторали, в которых не бывает ни конфликтов, ни противоречий! Не так-то легко понять, что это — чрево, а вот это — целый мир! Как я обнаружил в Агоре, даже те евреи, что запанибрата с историческими фактами, словно эскимосы со снегом, не в состоянии защитить себя от пасторально-розовых мифических представлений о том, какова была жизнь до Каина и Авеля, жизнь до начала раскола. Спасение бегством, возвращение к нулевому отсчету времени, дню «зеро» и к первому безупречному поселению; разламывание литейной формы, из которой вынимают грязный слиток в виде искаженной реальности нагроможденных друг на друга прошедших лет, — вот что означает Иудея для евреев, для этой воинственной, разочаровавшейся в жизни крохотной группки людей… Вот что означал Базель для больного клаустрофобией и лишенного сладострастных чувств Генри, который сидел взаперти в своем джерсийском захолустье, а также — давайте посмотрим правде в глаза — то, чем когда-то были для меня ты и Глостершир. У каждого имеется собственная конфигурация, несмотря на то что действие может происходить на фоне лунного ландшафта, или на средневековых маленьких улочках архитектурно упорядоченной старой Швейцарии, или в Англии времен Констебля[142], среди окутанных туманом заливных лугов, — в основе всех вариантов лежит идиллический сценарий об искуплении вины посредством возвращения к стерильной бесконфликтной жизни.
С необыкновенной серьезностью мы создаем вымышленные миры, утопающие в зелени и нежные, как женская грудь, где мы наконец можем быть «самими собой». Это еще один мифологический сюжет, связанный с поиском и погоней. Подумай обо всех этих христианах, искренне верящих, что они знают все на свете лучше других; они дудят во все трубы, прославляя лик непорочной Мамочки, и поклоняются скучнейшему образу — яслям, в которых обитает Матушка Гусыня[143]. Ты понимаешь, что значил для меня наш нерожденный младенец, который был не только фактом вплоть до сегодняшнего вечера, но также являлся идеально запрограммированным существом, моим будущим спасителем? Ты совершенно права, утверждая, что пастораль — не мой жанр, и уж конечно не жанр Мордехая Липмана, — этот вид творчества недостаточно сложен, чтобы можно было отыскать в нем единственно верное решение. Но разве я не был увлечен самой невинной и смешной идеей, представляя себя в роли стареющего папаши с воображаемым ребенком на руках, будто разыгрывал пастораль в терапевтических целях?
Что ж, теперь все кончено. Здесь прекращается пастораль, и заканчивается она в тот момент, когда возникает вопрос об обрезании. Мелкое хирургическое вмешательство ты считаешь надругательством над пенисом новорожденного, — этот акт для тебя является квинтэссенцией человеческой иррациональности, и, быть может, ты совершенно права. И то, что традиция никогда не должна нарушаться, — даже для автора весьма скептических книг, — доказывает тебе, что мой скепсис не стоит и плевка рядом с племенными табу. Но почему бы не взглянуть на это под другим углом? Я понимаю, что хваленое обрезание целиком и полностью идет вразрез с методом Ламазе[144]. Теперь считается, что роды должны быть менее жестоким испытанием для женщины, и вершиной данной теории является рождение ребенка в воде, чтобы младенец не успел испугаться при переходе в другой мир. Да, обрезание пугает людей, особенно когда его совершает старик, у которого несет чесноком изо рта, но резник делает свою работу во славу новорожденного человеческого тела, и, может быть, именно это имели в виду евреи, когда совершали обряд, характерный только для еврейской нации и являющийся признаком реальности их бытия. Обрезание делает предельно ясным тот факт, что ты здесь, а не там, что ты вне чего-то, а не внутри, что ты «свой», а не «чужой». Обойти это невозможно: ты входишь в историю через мою историю и меня самого.
Обрезание — полная противоположность пасторали, и в нем заключается все то, чего в идиллии нет: оно, с моей точки зрения, укрепляет мир, который далек от единства и мирного сосуществования народов. Обрезание вполне убедительно вносит фальшь в утробную мечту о жизни, о существовании в наивные доисторические времена, в манящую фантазию, где люди живут естественной жизнью, не отягощенной измышленными ритуалами. Родиться значит потерять все. Тяжкий груз человеческих ценностей ложится на тебя с самого рождения, пометив твои гениталии особым знаком. Так же точно, как человек приписывает разные значения одному и тому же явлению, одновременно превращаясь в другое существо, я приписываю определенное значение данному обряду. Я не отношу себя к тем евреям, которые хотят дотянуться до патриархов или же подняться до уровня современного государства. Соотношение между моим еврейским «я» и их еврейским «мы» далеко не так однозначно и естественно, как хотел бы того Генри в отношении себя; у меня также нет никаких намерений упростить эту связь, размахивая флагом из крайней плоти моего сына. Прошло всего несколько часов с того мгновения, как я пытался доказать Шуки Эльчанану, что традиция обрезания по большей части противоречит моему «я». Что ж, как выяснилось, придерживаться данной точки зрения оказалось гораздо легче на улице Дизенгофф в Тель-Авиве, чем здесь, на берегах Темзы. Еврей среди англичан и англичанин среди евреев. Только здесь я понял, следуя логике эмоций, что для меня это проблема № 1. Благодаря твоей сестре, твоей матери и даже тебе самой я оказался в ситуации, которая помогла возродить во мне старое и очень острое ощущение своей исключительности, которое почти что атрофировалось в Нью-Йорке и более того, которое смогло высушить последние капли влаги, орошающие нашу домашнюю идиллию. Обрезание подтверждает, что существует понятие «мы», и «мы» — это не только «я» и «он». Англия сделала меня евреем меньше чем за два месяца, что по размышлении оказалось наименее болезненным методом. Я понял, что еврей без других евреев, без иудаизма, без сионизма, без всего своего еврейства, без храма и без армии или даже без пистолета, еврей без домашнего очага — это всего лишь неодушевленный предмет, как, например, стакан или яблоко.
Думая обо всех перипетиях, выпавших на нашу долю (я имею в виду и себя, и Генри), я считаю, что завершить это повествование нужно описанием моей эрекции, эрекции члена с удаленной крайней плотью, эрекцией еврейского папаши, и тем самым напомнить тебе о том, что ты сказала, когда тебе в первый раз случилось прикоснуться к моему половому органу. Меня вовсе не огорчила твоя девственная неуверенность в таких делах — меня позабавило твое изумление при виде восставшего члена. Я робко спросил тебя: «Разве тебе это неприятно?» «Ах нет, он прекрасен, — ответила ты, деликатно обхватывая его своей ладонью и удивляясь его размерам. — Меня поражает это явление само по себе: с ним происходит мгновенное преображение».
Мне бы хотелось, чтобы эти слова стали кодой той книги, в которой ты так нелепо заявила о своем желании уйти от меня. Куда ты хотела уйти, Мариетта? Может быть, ты думала, что со мной нет и не будет никакой жизни? Но пошевели мозгами, душа моя, подумай своей восхитительной, умной головкой: эта жизнь очень напоминает ту, на которую надеялись мы все: и ты, и я, и наше будущее дитя.