А во время отлива, когда на пляж сползались скрюченные ревматизмом старички, чтобы окунуться в тихо колеблющуюся воду, когда обгоревшие на солнце детишки со своими протекающими ведерками откапывали на мелководье крабов, Морти, его дружки и Шаббат-младший отгораживали себе прямоугольный кусок пляжа, чертили линию, которая делила его пополам, и по трое — по четверо в мокрых трусах играли в «свалку», жестокую пляжную игру, придуманную отчаянными мальчишками с побережья. Когда ты «придурок», ты должен забежать на другую сторону, дотронуться там до кого-нибудь и бежать обратно, пока они тебе руки не выдернули. Если тебя поймают на линии, то твоя команда начинает тянуть тебя к себе, а те — в противоположную сторону. Похоже на пытку на дыбе. «А что, если чужие тебя перетянут?» — спрашивала Дренка. «Валят на землю, держат и насилуют… но не больно». Как Дренка хохотала! Он всегда умел рассмешить Дренку — стоило только рассказать ей, каково это — быть американским мальчишкой, живущим на побережье. Свалка! Песок попадает в глаза, забивается в уши, жжет расцарапанный живот, лезет в трусы. Песок между ягодиц, песок в носу, песок с кровью сплевываешь разбитыми губами, а потом — все хором: «Джеронимо!» — и снова туда, где вода уже спокойная, и можешь лежать себе на спине, сонно покачиваясь, смеясь просто так, без всякой причины, и распевать во всю глотку «оперную арию»: «Тореадор, / на кухне не плюй, / иди в коридор, / и там наблюй!» — а потом, подстегнутый внезапным героическим порывом, ввинчиваешься в толщу воды, чтобы достать до дна океана. Шестнадцать, восемнадцать, двадцать метров глубины. Где же дно? А потом наверх, наверх, глотнуть воздуха, с разрывающимися легкими и зажатой в кулаке пригоршней песка, — показать Морти.
Когда у Морти был выходной — он работал охранником в казино «Вест-Энд», — Микки от него не отходил ни в воде, ни на суше. Уж они давали шороху! И вообще, как это здорово — быть удачливым довоенным парнем и позволять себе ездить верхом на волнах.
Не то, что теперь. Он стоял, уцепившись за прилавок уличного торговца, ожидая кофе, словно спасения. Мысли самовольно приходили и уходили, перед глазами из ничего возникали картины, он опасно балансировал на тонкой грани между той реальностью, где он существовал, и другой — где его не было. Он был захвачен процессом расщепления собственного «я», и это оказалось немилосердно больно. Вероятно, это было бледным, очень бледным подобием того, что испытал Морти, когда его самолет взорвался от выстрела зенитки: начинается бесконтрольная раскрутка, ты вынужден прожить свою жизнь назад. У него сейчас было полное впечатление, что они репетируют «Вишневый сад». Даже когда он осторожно брал у продавца чашку кофе изуродованной рукой, а второй — отдавал ему деньги. Там была Никки. Рана, оставленная ею в его сознании, имела свойство иногда раскрываться, как жерло вулкана, а ведь прошло уже почти тридцать лет. Да, вот она, Никки, слушает так, как только она умела выслушать даже самое незначительное замечание. Этот ее взгляд, эта роскошь ее внимания, темные глаза, в которых не было страха, а это случалось только когда она бывала не собою, а кем-то другим, ее манера мысленно повторять за ним слова, убирать волосы за уши, чтобы никакой преграды не осталось между нею и его словами, короткие вздохи, которыми она признавала свое поражение и его правоту, состояние его души, состояние ее души, его мироощущение, ее мироощущение, Никки как его инструмент, его орудие, жертвующий собой летописец и протоколист выстроенного им мира. Громовержец Шаббат, всесильный создатель ее убежища, рожденный освобождать ее от всех потерь и всех поселившихся в ней страхов, тот, от кого не укроется ни одно движение, педантичный до сумасшествия, опасно сверлящий пространство пальцем, никто даже моргнуть не осмеливался, когда он что-то объяснял во всех подробностях в этой своей авторитарной манере. Как он пугал ее, этот маленький бык с большой головой, этот бочонок, до самого горлышка наполненный крепким бренди своей самости, какие у него были глаза — настойчивые, предупреждающие, напоминающие, осуждающие, передразнивающие. Все это для Никки было как грубая ласка, и она, преодолевая робость, ощущала в себе этот железный, мощный посыл — быть великолепной. «О, мое детство». Это же вопрос! Не потеряй этой тихой вопросительной интонации. Наполни эти слова нежностью. Трофимову: «Вы были тогда совсем мальчиком» — и так далее. В этом тоже должно быть нежное очарование. Игриво и в то же время с надломом — очаровывай его! Твой выход: живая, взволнованная, щедрая — настоящая парижанка! Танец. «Я не могу усидеть, не в состоянии», et cetera. И сумей отделаться перед этим от чашки. Встань. В парижском танце с Лопахиным выходишь на авансцену, на авансцену. Похвали Лопахина за это неожиданное умение танцевать. «Ты, Варя…» — погрози ей пальцем, шутливо попеняй, а потом быстро, залихватски так расцелуй в обе щеки — «… ты все такая же». Реплику «я вас не совсем понимаю» — с большим удивлением, ошеломленно. Громко засмейся после слов «упоминается в энциклопедии». Не растеряй этого смеха, этих прекрасных шумов, эти звуки восхитительны, они и есть Раневская! Когда Лопахин гнет и гнет свое насчет продажи вишневого сада, будь более кокетлива, соблазнительна. Это твое призвание, твой бизнес. Этот деловой разговор для тебя — еще одна великолепная возможность очаровать нового мужчину. Очаровывай! Он же провоцировал тебя на это, когда сказал, что уже влюблен, стоит ему лишь тебя увидеть. Где соблазнительные нотки в твоем голосе? Где обольстительные обертоны? Где протяжное, музыкальное м-м-м? Чехов сказал: «Главное — правильно улыбаться». Нежно, Никки, невинно, медленно, лживо, искренне, лениво, глуповато, привычно, очаровательно — найди улыбку, Никки, иначе всё испортишь. Женское тщеславие: напудриться, надушиться, выпрямить спину, быть красивой. Ты самолюбивая стареющая женщина. Представь себе: женщина пожившая, уставшая и при этом такая же уязвимая и невинная, как Никки. «Они действительно из Парижа». Посмотрим, как ты это усвоила — ты должна увидеть эту улыбку. Три шага — всего три — от порванной телеграммы до того, как ты обернешься, до того, как сорвешься. Теперь давай посмотрим срыв. Ты отступаешь к столу. «Если бы снять с груди и плеч моих этот груз». Смотри в пол. Раздумчиво, нежно: «…если бы я могла забыть мое прошлое». Долго смотри в пол, задумайся, думай все время, пока он говорит, потом подними голову — и ты увидишь свою мать. ЭТО МАТЬ. Это прошлое, которое потом волшебно появится в образе Пети. Она видит свою мать в одном из этих деревьев — а Петю не узнает. Почему она дает Пете деньги? Ты как-то неубедительно это делаешь, невнятно. Он что, флиртует с ней? Обольщает ее? Он ее старый друг? Что-то там должно было быть раньше, чтобы теперь в это можно было поверить. Яша. Кто такой Яша? Что такое Яша? Всего лишь живое доказательство отсутствия у нее здравого смысла. «Там никого нет». Все это, от начала до конца, как будто ребенку говорится. В том числе «похоже на женщину». Прошлое Лопахина — это как его в детстве били палкой. Для тебя детство — Эдем, а для него — ад. Он не извлекает сентиментальный цимес из чистоты и невинности. Не морщась, Никки, ты плачешь, не морщась. «Посмотрите, это покойная мама идет по саду!» Но меньше всего на свете Лопахин хотел бы увидеть своего воскресшего пьяного отца. Подумай об этой пьесе как о сновидении, как о парижском сне Раневской. Она в Париже как в ссылке, этот ее любовник, унизительная связь… И вот она видит сон. Я видела во сне, что я вернулась домой, и там все так, как было. Мама жива, она здесь — я вижу ее в окно детской, в это окно, очертаниями напоминающее цветущее дерево вишни. Я снова ребенок, я свой собственный ребенок по имени Аня. И за мной ухаживает студент-идеалист, который собирается изменить мир. И в то же время это я, женщина со своим прошлым, и сын крепостного, Лопахин, тоже уже взрослый, предупреждает меня, что если я не прикажу вырубить вишневый сад, имение придется продать. Разумеется, я не моту вырубить сад, и поэтому я устраиваю вечеринку. Но во время танцев врывается Лопахин, и мы, конечно, пытаемся побить его палкой, но он объявляет, что имение продано, продано ему, сыну крепостного! Он выгоняет нас из дома и начинает вырубать сад. А потом я проснулась… Никки, скажи, какие у тебя там первые слова? «Детская». Вот! Это она в детскую вернулась. На одном полюсе — детская, на другом — Париж; один полюс — то, что невозможно вернуть, другой — то, с чем невозможно справиться. Она бежала из России от последствий своего несчастного брака; она бежит из Парижа от своего несчастного романа. Эта женщина спасается от всего болезненного. Ее жизнь — постоянное бегство от болезненного, Николетта. Но она несет эту болезненность в себе — она сама болезнь!