Шаббат и Криста встретились однажды вечером в 1989 году. Он подвез ее домой. Подобрал на обочине на 144-м километре, она была в смокинге, он проехал было, а потом дал задний ход. Что ж, если у нее есть нож, значит, так тому и быть, какая разница: несколькими годами раньше или позже? Нельзя же оставить на дороге с поднятым большим пальцем светловолосую девчонку в смокинге, которая выглядит скорее как светловолосый мальчик в смокинге.
Она объяснила свой вид тем, что была на танцах в Афине, в колледже, и туда нужно было прийти в «чем-нибудь отвязном». Она была изящная, но на ребенка не похожа, скорее на миниатюрную женщину, очень хрупкую, очень уверенную в себе, с маленьким ртом и плотно сжатыми губами. Немецкий акцент был совсем легким, но возбуждающим (Шаббата всегда возбуждал акцент любой привлекательной женщины), стрижка — короткой, как у новобранца на флоте, а смокинг свидетельствовал о склонности к вызывающему поведению. Во всем остальном малышка была сама деловитость: никаких сантиментов, мечтаний, иллюзий, глупостей и, он готов был голову прозакладывать, никаких табу, о которых стоило бы говорить. Шаббату понравились ее жесткость, практичность, расчетливость, ее недоверчивый, по-немецки подобранный рот, — здесь открывались кое-какие возможности. Отдаленные, но возможности. Он с восторгом подумал: вот она, добыча, почти девственная, незапятнанная никаким бескорыстием.
Он ехал и слушал Бенни Гудмена «Live at Carnegie Hall»[5] Они только что расстались с Дренкой после вечера в «Куку» двадцатью милями южнее 144-го километра.
— Они черные? — спросила немочка.
— Нет. Кое-кто черный, но в основном мисс, они белые. Белые джазовые музыканты. Карнеги-Холл в Нью-Йорке. Вечер 16 января 1938 года[6].
— Вы там были? — спросила она.
— Да. Водил детей, маленьких детишек. Чтобы не пропустили такое значительное событие в музыкальной жизни. Хотел, чтобы они были рядом со мной в ночь, когда Америка изменилась навсегда.
Они вместе с Кристой слушали теперь «Honeysuckle Rose»[7], играли ребята Гудмена и шестеро из оркестра Каунта Бейси. «Тут жесткий ритм, — сказал ей Шаббат, — что называется, ноги сами пускаются в пляс… Слышите эту гитару на заднем плане? Заметили, что именно струнные задают ритм?.. Каунт Бейси. Очень сдержанное фортепиано… Слышите здесь гитару? На ней все и держится… Вот это — черная музыка. Сейчас пошла черная музыка… Сейчас будет соло. Это Гарри Джеймс… А за всем этим четкий ритм, на нем все держится… Фредди Грин, гитара… Опять Джеймс. Мне всегда казалось, что он рвет свой инструмент на части — прямо слышишь, как рвет… Вот сейчас они еще только примериваются, что бы им сыграть… А теперь послушайте, что из этого получилось… Вот они ищут выход… Вот оно! Они все настроены друг на друга… Все, прорвались! Вырвались… Ну, и что вы из этого поняли? — спросил ее Шаббат.»
— Похоже на музыку из мультфильмов. Знаете, из детских мультиков по телеку?
— Да? — удивился Шаббат. — А в свое время считалось, что это очень круто. Старая добрая простодушная жизнь. Теперь весь мир, кроме разве что нашей сонной деревушки, ополчился на нее, — сказал он, поглаживая бороду. — Ну а вы? Что вас занесло в Мадамаска-Фолс? — жизнерадостно спросил Добрый Дедушка. Другое амплуа тут не подошло бы.
Она рассказала ему о своей кошмарной работе по договору в Нью-Йорке, о том, как уже через год она не могла больше выносить этого ребенка, так что в один прекрасный день просто взяла и сбежала. Мадамаска-Фолс она выбрала, зажмурившись и наугад ткнув пальцем в карту. Вернее, Мадамаска-Фолс даже не было на карте, но она доехала до первого светофора, остановилась выпить кофе в ближайшем гастрономе, и стоило ей спросить, нет ли где поблизости работы, как работа тут же материализовалась. И вот уже пять месяцев сонная деревня, где живет этот любезный господин, — и ее дом тоже.
— Так вы здесь спасаетесь от работы няней?
— Я чуть с ума не сошла.
— А еще от чего вы бежите? — спросил он легко, легко и небрежно, без нажима.
— Я? Ни от чего я не бегу. Просто хочу попробовать жизнь на вкус. В Германии мне не хватало приключений. Я уже знаю, как там что устроено. А здесь со мной случается много такого, чего никогда бы не случилось дома.
— И вам здесь не одиноко? — спросил этот милый, участливый человек.
— Конечно. Бывает одиноко. С американцами трудно подружиться.
— Да?
— В Нью-Йорке — точно. Еще бы. Все хотят тебя использовать. Каким угодно способом. Это первое, что приходит им в голову.
— Мне странно это слышать. В Нью-Йорке люди хуже, чем в Германии? История учит нас совсем другому.
— О, точно! И какие они все циничные и лживые в этом Нью-Йорке! Свои истинные намерения держат при себе, а тебе выдают совсем другое.
— Это вы о молодых?
— Нет, в основном, о тех, кто старше меня. За двадцать.
— Вас обижали?
— Н-ну да… Да! Но при этом они такие приветливые: «Привет! Как поживаешь? Как я рад тебя видеть!» — Чувствовалось, что ей нравится пародировать американскую фальшивую манеру говорить, и он одобрительно засмеялся. — А вы с ним даже не знакомы! В Германии по-другому, — сказала она ему, — а тут все это дружелюбие — фальшивка. «О, привет! Как ты?» Приходится так себя вести. Так здесь принято. Я была очень наивной, когда приехала. Мне было восемнадцать. Знакомилась с кучей народа. Пила с ними кофе. Приходится быть наивной, когда ты чужая. Со временем, конечно, многое понимаешь. Еще как понимаешь.
Трио: Бенни, Джин Крупа и Тедди Уилсон на фортепиано. «Body and Soul»[8]. Очень мечтательная вещь, очень танцевальная, просто прелестная, от начала и до трех аккордов Крупы в финале. Хотя Морти всегда считал, что Джин Крупа своей пиротехникой все дело портит. «Пусть бы был просто свинг! — говорил Морти. — Крупа — это самое худшее, что могло случиться с Гудменом. Слишком выпендривается», — и Микки повторял это в школе как свое собственное суждение. «Бенни никогда не стесняется и не останавливается на полпути», — и это Микки повторял вслед за Морти. «Отлично играет на кларнете. Другие и рядом не стояли», — и это тоже повторял… Интересно, может ли этот томный, ленивый ритм, эта сдержанная сентиментальность, присущая Гудмену, пронять немецкую девушку поздним вечером. Минуты три Шаббат просто молчал. Под стройную и соблазнительную «Body and Soul» они ехали по темным, заросшим лесом холмам. Вокруг — никого. Тоже очень соблазнительно. Он мог завезти ее куда угодно. Мог свернуть у магазина, подняться на Бэттл-Маунтин и удавить ее там в этом ее смокинге. Прямо Отто Дикс[9] какой-то. Здесь все-таки не близкая ей по духу Германия, а циничная, эксплуататорская Америка, и здесь рискованно голосовать на дороге в смокинге. Или было бы рискованно, подбери ее кто-нибудь из американцев, то есть из настоящих американцев, не таких, как он.
«The Man I Lave»[10]. Уилсон исполняет Гершвина, как будто Гершвин — Шостакович. Зловещая жуть Гэмпа в каждой вибрации. Январь 1938 года. Мне почти девять. Морти скоро исполнится четырнадцать. Зима. Пляж недалеко от Маккейб-авеню. Он учит меня метать диск на пустом пляже после уроков. Бесконечно.
— А могу я спросить, как именно вас обидели? — вставил Шаббат.
— Все готовы общаться с тобой, если ты красивая, и общительная, и улыбаешься. А если у тебя неприятности, если тебе плохо, ну что ж: «Приходи, когда станет лучше». У меня было очень мало друзей в Нью-Йорке. И большинство из них оказались полным дерьмом.
— И где вы познакомились с этими людьми?
— В клубах. Я хожу в ночные клубы. Отдохнуть от работы. Переключиться на что-нибудь другое. А то целый день с ребенком… бр-р-р. Жуткая работенка, но это привело меня в Нью-Йорк. Я бы, конечно, предпочла ходить в клубы, где собираются те, кого я знаю…