Всю процедуру повторить четыре раза; затем дать пациенту отдохнуть в течение двух часов. Продолжать лечение таким порядком, пока не наметятся признаки улучшения.
VIII
Дневник Юлии, Пандатерия (4 год после Р. Х.)
Когда мой отец вернулся из Испании, я сразу же поняла, в чем была причина такой спешки с моим замужеством: он боялся, что не переживет дороги домой, — такой опасной была болезнь, которую он подхватил в Испании; он отдал меня Марцеллу, чтобы устроить мое будущее; чтобы обеспечить будущее своей «другой дочери», он отдал Рим Марку Агриппе. Мой брак с Марцеллом был, по сути, чисто ритуальным; номинально я потеряла свою невинность, но в действительности по–прежнему оставалась девочкой или почти таковой. Женщиной я стала во время болезни моего отца, своими глазами увидев неизбежность смерти, ощутив ее дыхание.
Я помню, как я горько плакала, уверенная, что мой отец, которого я знала лишь ребенком, неминуемо умрет; мне открылась истина, что утраты составляют непременное условие нашей жизни, — знание, которое невозможно передать другому.
Тем не менее я пыталась поделиться им с Марцеллом, ибо он был моим мужем и к тому же меня так воспитали. Помнится, он посмотрел на меня с изумлением и сказал, что, как бы прискорбно то ни было, Рим переживет эту потерю, ибо наш император был достаточно дальновиден, чтобы оставить свои дела в полном порядке. Я рассердилась на него тогда, решив для себя, что мой муж слишком холоден, ибо догадывалась, что он считал себя наследником моего отца и уже заранее предвкушал тот день, когда сам станет императором; теперь–то я знаю, что если он и был бездушен и честолюбив, то в том не его вина — он просто ничего другого не знал, ибо к этому его всю жизнь и готовили.
Выздоровление моего отца от болезни, которая должна была свести его в могилу, было воспринято всеми как очередное чудо, проистекающее из его божественной природы, и потому совершенно в порядке вещей. Когда врач Антоний Муза прибег к своему отчаянному методу лечения, который, кстати, впоследствии получил его имя, все уже было готово для похорон. Тем не менее отец выдержал лечение и постепенно пошел на поправку, так что к концу лета он отчасти восстановил свой прежний вес и в течение нескольких минут мог прогуливаться в саду за домом. Марк Агриппа вернул доверенную ему печать Сфинкса, сенат объявил неделю благодарствий и молитв в Риме, а на перекрестках в сельской местности по всей Италии появились изображения императора в ознаменование его чудесного выздоровления и в знак его покровительства путникам.
Когда стало ясно, что отец поправился, от той же лихорадки слег мой муж Марцелл. На протяжении двух недель ему становилось все хуже и хуже, пока наконец Антоний Муза не прописал ему то же лечение, что спасло моего отца. Еще через неделю, во время празднований по случаю выздоровления императора, Марцелл умер, и на семнадцатом году моей жизни я стала вдовой.
IX
Письмо: Публий Вергилий Марон — Квинту Горацию Флакку (22 год до Р. Х.)
Сестра нашего друга Октавия по–прежнему продолжает оплакивать сына — время не приносит ей избавления от боли утраты, этого единственного своего дара людям; и, боюсь, мои жалкие попытки дать ее душе хоть какое–то облегчение привели совсем не к тем результатам, на какие я рассчитывал.
На прошлой неделе Октавий, зная, что я взялся за сочинение поэмы на смерть его племянника, попросил меня приехать в Рим и ознакомить его с ней. Когда я сообщил ему, что намеревался включить ее в мой эпический труд об Энее, отдельными уже завершенными частями которого он так непомерно восхищался, он решил, что, возможно, Октавии принесет некоторое утешение мысль о столь большой любви к Марцеллу римлян и что образ его будет жить в памяти народной, пока стоит Рим. Посему он пригласил ее присутствовать на чтении, предупредив заранее, о чем пойдет речь.
В этот вечер в доме Октавия собралось всего несколько человек: сам император с Ливией, его дочка Юлия (трудно привыкнуть к мысли, что такая молодая и красивая девушка может быть вдовой), Меценат с Теренцией и, наконец, Октавия, которая была похожа на живой труп — мертвенно–бледная, с темными кругами под глазами; при этом она казалась, как всегда, сдержанной и спокойной и держалась любезно и уважительно со всеми, кто пришел утешить ее.
Некоторое время мы тихо беседовали, вспоминая Марцелла; раз или два Октавия чуть ли не улыбнулась, как бы завороженная добрыми словами о ее сыне. Затем Октавий попросил меня прочитать мое сочинение.
Ты знаешь эту поэму и ее место в книге, поэтому не стану повторяться. Но каковы бы ни были недостатки поэмы в ее нынешнем виде, она произвела на всех впечатление: на мгновение смерть отступила, и Марцелл снова зажил полной жизнью в памяти своих друзей и соотечественников.
Когда я закончил, в комнате наступила полная тишина, прерываемая лишь осторожным шепотом. Я взглянул на Октавию, надеясь увидеть на ее лице за скорбной маской печали признаки того, что она нашла некоторое утешение в проявленной нами заботе о ее сыне и гордости за него. Однако увидел я нечто такое, что даже затрудняюсь описать — глаза ее мрачно сверкали из черных провалов глазниц, а губы расползлись в чудовищном подобии усмешки, обнажив зубы в жутком оскале. То было выражение, я бы сказал, откровенного отвращения. Затем она издала тонкий, на одной ноте, вскрик, качнулась в сторону и упала на ложе без чувств.
Мы тут же бросились к ней; Октавий стал массировать ей руки. Постепенно она пришла в себя, и дамы увели ее прочь.
— Прошу простить меня, — наконец произнес я. — Если бы я знал — я ведь только хотел как лучше.
— Не вини себя, друг мой, — тихо сказал Октавий. — В конце концов, ты, может быть, и принес ей утешение, но такое, которое никому из нас не дано понять. Кто может заранее предугадать последствия своих действий, будь они во благо или во зло?
Я вернулся в Неаполис и завтра снова примусь за свои труды. Но меня по–прежнему беспокоит мысль о том, что я сотворил, и я не могу не чувствовать опасений за будущее этой великой женщины, которая так много дала своей стране.
X
Письмо: Октавия — Октавию Цезарю из Велитр (22 год до Р. Х.)
Мой дорогой брат, вчера днем, после весьма утомительного путешествия, я наконец прибыла в Велитры и теперь отдыхаю. Мое окно выходит в сад, в котором мы когда–то играли детьми. Он выглядит довольно запущенным теперь — во всяком случае, так мне кажется: большинство кустарников засохло, не пережив зимы, буки срочно требуют обрезки, а один из старых каштанов погиб. Но, несмотря на все это, мне доставляет удовольствие смотреть на этот тихий уголок и вспоминать те счастливые дни, когда мы не знали никаких мирских забот и печалей, много–много лет тому назад.
Я пишу тебе по двум причинам: во–первых, принести запоздалые извинения за мое поведение в тот ужасный вечер, когда наш друг Вергилий читал свою поэму о моем покойном сыне; и во–вторых, попросить тебя кое о чем. Всю свою жизнь я была верна долгу, возложенному на меня нашим родом и страной. Я добровольно следовала этому долгу, поступая порой вопреки своим склонностям.
Когда в следующий раз ты будешь говорить с Вергилием или писать ему, не мог бы ты без всяких околичностей попросить у него прощения за меня? Все это случилось помимо моей воли, и мне было бы очень жаль, если бы он воспринял мое поведение как нарочитое. Он хороший и добрый человек, и мне не хочется, чтобы он подумал, что я о нем другого мнения.
Но просьба, с которой я к тебе обращаюсь, для меня гораздо важнее, чем прощение Вергилия.
Я прошу твоего позволения удалиться от света, в котором я жила все время, что себя помню, и провести оставшиеся мне годы в тиши и уединении провинции.