Как может невежественная старая женщина узреть величие в том, кого знала еще младенцем, видела его первые робкие шаги и была свидетелем его шумных мальчишеских забав со своими сверстниками? А нынче повсюду за пределами Рима, в деревнях и провинциальных городах, его почитают как бога; даже в моей родной Мутине есть храм его имени, и я слышала, что подобные же храмы имеются и во многих других местах; его изображение стоит на почетном месте над очагом в сельских домах по всей стране.
Мне неведомо, что движет миром или богами, но я до сих пор прекрасно помню ребенка, который был почти моим, хоть и не мое тело родило его, и должна рассказать об этом: его волосы были светлее, чем пшеничные колосья по осени, а кожа такая белая, что сразу же обгорала на солнце; порой он был непоседлив и весел, а порой — тих и задумчив; он легко гневался, но так же легко и отходил; и хотя я и любила его, не могу сказать, что он был отличен от других детей.
Наверняка уже тогда боги одарили его тем величием, о котором теперь знает весь мир, но даже если это и так, клянусь Зевсом, сам он об этом не догадывался. Его товарищами по играм были его ровесники, подчас дети самых что ни на есть последних рабов; и в деле, и в игре он не любил оставаться в долгу. Да, боги и вправду, должно быть, благоволили к нему, но в мудрости своей держали это от всех в тайне, ибо, как я слышала впоследствии, с его рождением было связано множество предзнаменований. Говорят, матери его приснился сон, в котором бог, обернувшись змеем, сошелся с нею, после чего она зачала Октавия, а отцу во сне привиделось, будто из чрева ее исходит сияние; множество других необъяснимых и чудесных событий произошло по всей Италии в момент его рождения. Я повторяю только то, что сама слышала, и рассказываю о том, что помню.
А теперь я должна поведать о встрече, которая пробудила во мне все эти воспоминания.
Мой сын Квинт хотел показать мне великий форум, на котором часто бывал по делам своего господина; и вот, едва лишь рассвело, он поднял меня, чтобы успеть пройти к форуму, пока улицы свободны от народа. Мы миновали новое здание сената и стали подниматься по Священной улице к храму Юлия Цезаря, ослепительно сверкавшему в лучах утреннего солнца, словно снег в горах. И я вспомнила, как, будучи маленькой девочкой, видела этого человека, теперь ставшего богом; и я поразилась величию мира, частью которого была сама.
Мы остановились перевести дух возле храма — в мои годы я быстро устаю, — и тут я заметила идущую по улице к нам навстречу небольшую группу людей, в которых я признала сенаторов по пурпурным полосам на тогах. Среди них выделялась худощавая, согбенная (вроде меня) фигура человека в широкополой шляпе и с посохом в руке; все остальные сенаторы, похоже, обращали все свои слова к нему. Я уже давно слаба глазами и потому не могла как следует разглядеть его лицо, но какое–то внутреннее чувство подсказало мне, кто этот человек.
— Это он! — воскликнула я, обращаясь к Квинту.
Он улыбнулся и спросил:
— Кто, матушка?
— Это он, — повторила я с дрожью в голосе. — Это мой господин, о котором я тебе рассказывала, тот, за которым я присматривала в детстве.
Квинт еще раз взглянул на него, потом взял меня за руку и подвел ближе к улице, по которой двигалась процессия. К этому времени вокруг уже собралась толпа горожан, заметивших ее приближение.
У меня и в мыслях не было заговорить с ним, но, увидев его так близко, я уже не могла сдержать нахлынувших на меня воспоминаний.
— Тавий, — сказала я еле слышно, почти шепотом, когда он проходил мимо; и вдруг тот, к кому я вовсе не собиралась обращаться, остановился и в изумлении поглядел на меня. Потом, жестом повелев своей свите оставаться на месте, он направился ко мне и спросил:
— Ты что–то сказала, старая женщина?
— Да, господин, — ответила я. — Прости старуху.
— Ты произнесла имя, которым меня звали в раннем детстве.
— Я Гирция; моя мать была твоей кормилицей, когда ты жил в Велитрах. Ты, наверное, не помнишь.
— Гирция, — сказал он и улыбнулся. Затем он подошел поближе и окинул меня долгим взглядом; лицо его было в морщинах, щеки впалые, но я все равно узнала в нем моего мальчика, — Гирция, — повторил он и тронул меня за руку. — Я помню. Сколько лет, сколько лет…
— Больше пятидесяти, — сказала я.
Тем временем к нам приблизились некоторые из сопровождавших его сенаторов; он подал им знак удалиться.
— Пятьдесят лет, — задумчиво промолвил он. — Что принесли тебе они?
— Я воспитала пятерых детей, трое из которых и посейчас живы и на судьбу не жалуются. Муж мой был хороший человек, и жили мы, ни в чем не нуждаясь. Боги прибрали мужа к себе, а теперь и мне недолго осталось ждать.
— Среди твоих детей были ли дочери? — спросил он, бросив на меня пытливый взгляд.
«Странный вопрос», — подумала я про себя и сказала:
— Нет, мой господин, судьба одарила меня сыновьями.
— Почитают ли они тебя?
— Да, почитают.
— Тогда жизнь твоя удалась, — сказал он. — Может быть, она была даже лучше, чем ты думаешь.
— Я готова следовать воле богов, когда бы они ни призвали меня к себе.
Он кивнул, и лицо его омрачилось.
— В таком случае тебе повезло больше, чем мне, сестрица, — сказал он с какой–то странной горечью, причину которой я не поняла.
— Но ты ведь не такой, как другие, — в домах простых селян твое изображение охраняет очаг; его можно встретить на перекрестках и в храмах. Как можешь ты быть Несчастлив, когда тебя почитает весь мир?
Он ничего не ответил, лишь молча взглянул на меня; затем повернулся к Квинту, стоявшему рядом, и сказал:
— А это, должно быть, твой сын — он очень похож на тебя.
— Это Квинт, — ответила я, — Он управляющий имениями Атия Сабина в Велитрах. С тех пор как я овдовела, я живу там с ним и его семьей. Они хорошие люди.
Некоторое время он задумчиво оглядывал Квинта, а затем произнес:
— У меня никогда не было сына. Одна лишь дочь и Рим — вот и все.
— Все люди — твои дети, — сказала я.
Он улыбнулся:
— Я думаю, сейчас я бы предпочел иметь троих сыновей и прожить свою жизнь, окруженный их заботой.
Я не знала, что на это сказать, и потому промолчала.
— Господин, — обратился к нему мой сын, дрожа от волнения, — мы простые люди, господин, и жизнь наша простая. Я слышал, сегодня ты будешь выступать в сенате, делясь с миром своей мудростью и опытом. По сравнению с тобой наша доля совсем незавидная.
— Квинт — так, кажется? — спросил он.
Мой сын кивнул.
— Так вот, Квинт, сегодня с высоты своей мудрости я должен посоветовать — нет, дать указание сенату забрать от меня то, что я любил больше всего на свете.
На мгновение в глазах его вспыхнул огонь, но тут же черты его смягчились, и он сказал:
— Я дал Риму свободу, которой лишь я один не могу воспользоваться.
— Ты так и не нашел свое счастье, хоть и принес его другим, — сказала я.
— Так сложилась моя жизнь, — ответил он.
— Надеюсь, и тебе улыбнется судьба.
— Благодарю тебя, сестрица. Может быть, я могу тебе чем–нибудь помочь?
— Мне ничего не надо, — ответила я. — И сыновьям моим — тоже.
Он кивнул головой и сказал:
— Ну что ж, пора идти выполнять свой долг.
Долгое время он молчал, не делая попыток уйти.
— Мы все–таки встретились, как и обещали друг другу много–много лет назад.
— Да, господин.
Он улыбнулся:
— Раньше ты звала меня Тавием.
— Тавий, — сказала я.
— Прощай, Гирция. На этот раз мы, пожалуй…
— Мы, пожалуй, больше уже не встретимся, — договорила я — Я еду в Велитры и уже не вернусь в Рим.
Он молча кивнул, затем приложился губами к моей щеке и медленной походкой спустился вниз по улице, где ждали его сопровождающие.
Я продиктовала это моему сыну Квинту за три дня до сентябрьских ид. Я рассказала об этих событиях ради моих сыновей и их детей, ныне здравствующих и еще не рожденных, чтобы, пока существует наш род, они знали, кто были их предки в том мире, что называется Римом, в те стародавние времена.