Очная ставка была долгой, утомительной. Заха« риха зарядила одно: «Вреть! Вреть! Вреть!»
Покажите правую руку! — приказал ей следователь. — Что это у вас?
На грабли садовые, малые, напоролась ненароком,— ухмыльнулась Захариха.
А на самом деле это был шрам от моих зубов. Все передние зубы —нижние и верхние — так и отпечатались, как лиловатая подкова.
— Врете вы! Это я вас цапнула, когда вы меня начали душить,— сказала я.
Или Захарихе надоело запирательство, или она. просто не выдержала, как вдруг взовьется:
— Ах ты змееныш! Зря я тебя совсем не придушила.— Она начала так скверно ругаться, что товарищ Пузанов приказал ее немедленно увести.
На том и кончились мои допросы. Да я больше ничего и не знала, кроме того, что рассказала.
Уходя, следователь погладил меня по голове, пошутил: «Ничего, за битого двух небитых дают. До свадьбы заживет». Ушел. А мне еще долго было не по себе. На потолке, на стенах, на двери чудились Захарихины нечеловеческие, налитые лютой злобой глаза. Только теперь я поверила, что Захариха могла меня удушить, убить. И мне стало страшно задним числом. Тетю Пашу-санитарку было звать стыдно. Я закрылась с головой серым больничным одеялом и лежала так долго, ни о чем не думая.
Развлёк меня библиотекарь Виталий Викентьевич Сошальский. Он пришел в новой черной сатиновой рубашке, вышитой по подолу и рукавам колосьями и васильками. Притащил две большие связки книг — сочинения Тургенева и Лескова. Я очень обрадовалась. Вот когда начитаюсь вволю! Виталий Викентьевич чудил. Вдруг заговорил со мной по-немецки:
Гутен морген, фройляйн!
Гутен таг! — пряча улыбку, вежливо ответила я. И началась веселая игра.
Вас ист дас? — Длинный белый палец библиотекаря нацелился на окно.
Кислый квас. — И мы оба захохотали. А потом я втянулась и на все вопросы отвечала тоже по-немецки. Ведь в школе мы учили немецкий. Мой гость остался очень доволен. Сказал уже по-русски:
Вы умница, мой друг. И я пророчу вам большое будущее. А теперь, во-первых, сожалею, что не сразу узнал о столь печальном происшествии, а то бы давно был здесь. Во-вторых, поздравляю с днем рождения...
Я только заморгала. Откуда же он узнал, когда я и сама забыла, что мне с сегодняшнего дня пошел четырнадцатый год. Тоня, что ли, ему подсказала?
— А вот и подарки. — Мой гость замурлыкал: — Бойтесь данайцев, дары приносящих...—С этими словами он положил мне на одеяло коробку торгсиновского печенья «Пти-фур» и книжку в сером переплете. Я ахнула:
— «Чапаев»! Вот спасибо так уж спасибо!
Довольный даритель только посмеивался и вручил мне пакет в просаленной бумаге. Нечего было и спрашивать от кого. Конечно, от Надиных теток.
Мой гость вдруг начал крутить свой ус и начесывать маленькой расческой белый хохолок над крутым лбом. Прихорашивался. А потом сказал:
А в-третьих, сударыня, окажите честь меня поздравить. Я приобрел семью!.. — Лицо библиотекаря сияло всеми морщинками. Я удивилась:
Женились?..
Виталий Викентьевич сразу погасил лучезарную улыбку. Обиделся:
— Что вы, что вы, дружок, как можно?! В мои-то годы... Просто я переменил квартиру. И теперь имею дом, и стол, и заботу. А что еще надо смертному? В особенности такому нелепому бобылю, как я.
Догадавшись, я сказала:
— Надины тетки хорошие женщины. Нудные немножко, а так ничего, не обидят. Да и Надя вас любит.
Мой гость засмеялся и чмокнул меня в висок.
— Поправляйся-ка, дружок, скорее. Да полегче прыгай, коза-дереза, — И ушел..
По Люськиному примеру ребята повадились приходить ко мне в гости через.окно. Весь класс перебывал. И не по одному разу. Не иначе как Наум Исаич, жалея меня, приказал сторожу и нянькам закрыть глаза на это нарушение больничных правил. В дверь входили только взрослые. Реже других меня навещали Анна Тимофеевна и Катя-вожатая. Я не обижалась. Они были очень заняты подготовкой к устройству лагеря. Ничего-то у нас не было, кроме красивого места на самом берегу Сороти да двух стареньких брезентовых палаток, которые школе подарили пограничники. Надо было доставать хоть какое-то оборудование: мебель, белье, посуду, устраивать кухню, найти подходящих людей для обслуживания.
Ходили, ходили ребята, и вдруг как заколодило — Целую неделю никого, кроме Тони. Хоть волком вой. Я знала, что начались экзамены, но все равно было обидно. Неужели Люська не может вырваться хоть на минутку и рассказать, что там и как! С Тоней о школьных делах разговаривать бесполезно. Она слышала, что вроде бы все пока благополучно, что никто из моих одноклассников не срезался, но подробностей не знала. Зато она уладила дело с Васькой Мальковым. Какой у них был разговор — не знаю, но Васька не стал писать про меня заметку. Ну и ладно.
Неделя тянулась долго-долго. А в воскресенье утром ко мне пришла мама. Она накануне вечером вернулась из санатория. Выглядела хорошо: бодрая, посвежевшая, ясноглазая такая. Вроде бы помолодела. Она поставила в литровую банку какие-то очень пахучие белые, цветы, поцеловала меня, спросила, болит ли нога. Улыбнулась скупо:
— Ну вот. Обе мы с тобой битые. Что делать, дочка, мы — их, они — нас. А за правое дело не только здоровья, жизни не жаль.
Я спросила:
Ты совсем поправилась?
Здорова,— засмеялась мама. И вдруг закашлялась. Так и зашлась. Покосившись на меня, поспешно спрятала платок в кармашек блузки. Но я успела заметить, как на белом расплылось красное пятно. Перехватив мой взгляд, мама тихо сказала: Не вздумай Тоне проболтаться. Это пустяк: мелкие сосудики от кашля лопаются. Пройдет. — Она погладила меня по голове: — Вот так-то, моя большая дочка. Врач сказал, что у тебя все благополучно. На днях снимут гипс и — домой. А там и лагерь скоро.
Лагерь, наверное, немало стоит,— возразила я.
Ты об этом не думай. Все уладится. Ну, не скучай. Я спешу. Дел накопилось выше головы. Посевную заканчиваем.— И она ушла.
Понедельник для меня начался необычно и столь же необычно закончился. Проснулась я рано. Полежала, прислушиваясь,— ни звука! Ни охов, ни вздохов, ни кашля, ни крикливого голоса беспокойной тети Паши. Ничего. Как будто все больные разом покинули свои палаты. Спать больше не хотелось, а читать было нельзя. За окном пасмурно, хмуро, как осенью, а в палате сумеречно — какое уж тут чтение? Вот проклятая Захариха!.. Никогда мне еще не было так грустно и одиноко. Тоска зеленая.
И вдруг все преобразилось. Солнышко как-то сразу выкатилось из-за Лысой горы и осветило палату нестерпимо ярким светом. По моему одеялу запрыгали, переливаясь, оранжевые блики.
Я проскакала на одной ноге до окна и распахнула настежь обе створки. Теплынь-то, батюшки! На Тимофеевой горке радостно залилась какая-то голосистая птаха. За кладбищем закуковала вещая птица кукушка. Где-то совсем недалеко защелкал, зазвонил в хрустальные колокольца соловей-утешник. Мне так захотелось на улицу — прямо хоть плачь!.. Я бы, очевидно, и заплакала, кабы не Люська. Она подобралась к окну незаметно. Ее лохматая голова оказалась на уровне моего лица столь неожиданно, что я даже вскрикнула. Люська приложила палец к губам и в одно мгновенье оказалась в палате. Она шлепнулась на табуретку, сложила крестом на груди руки, закрыла глаза и замерла. Я ткнула ее под ребра:
Чего ты? Что стряслось?
Ой, погоди, Зин. Дай отдышаться. Я ж всю дорогу на рысях... Ой, такие новости!.. Такие! Клянись, что никому не скажешь!
Могила!
Не так.
Честное ленинское — никому!
Люська плотно закрыла дверь палаты и затараторила громким шепотом:
— Ночью пришли пограничники. Много. С собаками и пулеметом. Не веришь! Честное ленинское — пулемет. «Максим». И сидели они в школе тихо-тихо. Без огня, и даже собаки ихние ученые не лаяли. А потом к нам пришел командир пограничный с начальником милиции, и они с папкой моим совещались на кухне. Папка думал, я сплю, а я не спала. Подкралась да и подслушала. А папка меня поймал, взял да и запер в бабушкиной горнице на ключ. Бабка-то наша на богомолье куда-то ушла. Вот почему я не сразу прибежала...