Плиекшан вспомнил вчерашнего краснобая на съезде и внутренне поежился. До чего же шикарная публика собралась в роскошном дворце Варвары Алексеевны. Либеральная хозяйка уступила народным представителям беломраморный концертный зал, в фойе уставили столы, которые ломились от изысканных закусок, и за все такая черная неблагодарность! Подозрительный народ стал забредать на огонек, всякие социалисты, революционеры и даже социал-демократы, которые говорят такие странные и неумеренные речи и курят такой дешевый табак, что Варваре Алексеевне стало дурно. Пришлось для подобной публики выделить помещение в мастерских своей огромной фабрики. Во дворец она приглашала теперь лишь представителей с хорошими манерами и без крайностей.
— Приехали, ваше здоровье!
Плиекшан ступил на тротуар и, расстегивая на ходу пальто, заспешил к ярко освещенному подъезду. Если бы не встреча с представителем Московского комитета, о которой было заранее договорено, он бы ни за что не вернулся в этот кричащий о миллионной роскоши дворец, где журчит фонтан среди тропических растений зимнего сада и, вторя ему, воркуют самодовольные краснобаи в накрахмаленных манишках.
Бросив одежду ливрейному слуге, Плиекшан взбежал по мраморной лестнице. Он еще пребывал под влиянием брезгливой неприязни, которая охватывала его при мысли о «народных представителях», но продуманный тонкий уют морозовского особняка уже обволакивал неощутимо и властно, смиряя раздражение, замедляя порыв. Теплый воздух нежил заледеневшие щеки, ковры и бархатные драпировки мягко заглушали звуки, темная бронза и китайский фарфор ласкали взгляд. В зал заседаний Плиекшан вошел почти усмиренным, ощущая против воли даже нечто похожее на довольство.
Выступал уже знакомый ему анемичный господин, представитель Митавы:
— …для этого нам необходимо вооружиться терпением, господа.
— Вот именно вооружиться! — Плиекшан задержался в проходе. — Только оружие ваше давно уже проржавело, есть другое, получше!
— Но позвольте, господин Райнис, — обиделся оратор, — мы как раз обсуждали здесь свободу забастовок!
— Ах, свободу! — Повернувшись к сцене, Плиекшан вцепился в шелковую обивку кресла. — Больше всего вы боитесь, что рабочие истолкуют ее ошибочно. Пусть уж бросают работу, даже коллективно, только бы не мешали работать тем, кто не хочет участвовать в забастовках, попросту говоря, штрейкбрехерам. Разве не так? Со штрейкбрехерами надо обращаться так вежливо и бережно, что нельзя на них ни косо посмотреть, ни плюнуть с презрением — ведь это уже насилие! — Он обратил лицо к залу: — И вы, господа, тоже за свободу для тех, кто продает и бросает своих товарищей?
В зале всколыхнулся недовольный ропот. Кое-где раздраженно зашикали. Сидевшая в первом ряду Варвара Алексеевна нервно скомкала надушенный платочек.
— Это возмутительно, — оратор задохнулся, — и недостойно поэта. Вы повсюду источаете яд, сеете ненависть! Почему? Зачем? Вы вечно всем недовольны, вечно чего-то требуете! Вы очень злой человек!
— Вы правы, злой. — Плиекшан неловко опустился в кресло. — Мы, злобные социал-демократы, называем ваши реверансы по отношению к Витте грубым словом «торг» и не позволим продать народные права за чечевичную похлебку.
— Не прерывайте оратора! — сзади послышался негодующий выкрик.
— Я никого не прерываю, — обернулся Плиекшан. — Но когда меня призывают терпеть, я по праву, гарантированному мне конституцией, во всеуслышание заявляю: «Дудки! Не хочу!»
В перерыве к Плиекшану подошел высокий мужчина в черной косоворотке.
— Ловко это вы их, Райнис, — кивнул он с добродушной усмешкой. — Ну, будем знакомы, я — Денис.
— Здравствуйте, товарищ, — сдержанно поклонился Плиекшан. — Слышал о вас.
— Вам не надоела эта говорильня?
— А что делать? Затем меня сюда и послали. — Он быстро огляделся и, найдя уединенное канапе возле бронзовой обнаженной наяды со светильником на голове, бросил: — Пойдемте.
— Может, вообще мотанем отсюда? — предложил Денис.
— Согласен, — кивнул Плиекшан. — Вы представитель Комитета? — спросил он, когда они вышли на улицу. — Могу я передать через вас нашу просьбу?
— Говорите.
— Мы располагаем сведениями, что через Москву на Ригу должны проследовать составы с войсками. Вы понимаете, что это значит?
— Когда именно?
— В середине ноября. Более точных указаний нет. Сумеете задержать? Сейчас у нас в руках почти вся губерния, но если пришлют войска, да еще с пушками, нам придется туго.
— Эх, мама! — Денис махнул рукой. — Кабы не меньшевики в Петербургском Совете, вся Россия была бы у нас в руках… Вы куда?
— В гостиницу.
— Провожу.
— Это еще зачем?
— Не ваша печаль, товарищ Райнис. — Денис лихо сдвинул картузик на макушку. — Рабочая Москва в ответе за вас перед латышским пролетариатом.
— Не понимаю. — Плиекшан резко остановился.
— Не будем спорить, — тронул его за локоть Денис. — Комитет знает, что делает. Мы ведь тоже кое-какие секреты знаем. И на Сухаревку вы уж, пожалуйста, более не ходите.
Прощаясь с Денисом у подъезда гостиницы в Столешниковом переулке, Плиекшан не обратил внимания на веселого лотошника в засаленной поддевке, кутавшего под одеялом горячие пироги.
— С вязигой каму, гаспада хар-рошие? Агнем пышет!
Вскоре из подворотни вынырнул и румяный молодец в коротком зипуне и картузе-малокозырочке. Подобравшись бочком к лотошнику, осипшим голосом прошелестел:
— Бережется, сукин сын?
— Ой бережется, Филя! — поддакнул лотошник. — У боевика-то небось шпайер за пазухой. Ну ничего, даст бог…
ГЛАВА 27
С лесистого холма у Талсинской дороги виден весь брюгенский замок: белые стены, укрепленные понизу гранитным валуном, башни с прямоугольными зубцами, арки, контрфорсы и соединенный с прудами кольцевой ров. В сером овале бинокля проплывают непроглядное небо, оголенные ветки за чугунной оградой, зарешеченные оконца барского дома.
Единственный мост, по которому можно проникнуть в замок, поднят и завис над стылой туманной водой. На круглых башнях по обе стороны дубовых, окованных железом восточных ворот зеленеют бронированные щитки пулеметов. Как странна, как непривычно резка эта зелень под мокрым небом, рядом с тусклой стеной вечно сырого известняка! Давно отцвели и потемнели пруды, деревья сбросили последние ржавые листья, и только оружие, неподвластное переменам, поблескивает летней защитной окраской, которую каждый раз заново освежают дожди.
Любовно, со знанием дела укрепил граф Рупперт родовое гнездо. На главной башне, где по торжественным дням поднимали флаг, установил орудие береговой обороны. И хотя его поворотный механизм неисправен, а зарядов хватит разве что для хорошей пристрелки, хозяин чрезвычайно гордился тяжеловесной игрушкой, ее длинным стволом и впечатляющими заклепками лафета.
— Хорошее получилось пугало для красных ворон, — пояснил он на церемонии освящения, выплеснув в жерло стакан водки. — Ей совсем и не нужно стрелять. Waldbrüder[14] разбегутся от одного вида. Пугало ведь тоже не стреляет. Только колышет на ветру своими лохмотьями.
Если в эпизоде с пушкой Рупперт и проявил известное легкомыслие, понять и одобрить которое мог скорее Кока Истомин, нежели соседи-бароны, то в остальном он выказал себя с самой выгодной стороны. Брюгенская цитадель стала неприступной. Все люки и подвальные лазы Рупперт велел завалить камнями, а водостоки снабдить толстыми решетками. Драгоценные витражи «испанской» гостиной были сняты и заменены дубовыми ставнями, в которых сделали узкие пропилы для ружейных стволов; высокие окна двухсветного оружейного зала почти до самого потолка завалили мешками с песком. С помощью младшего Остен-Сакена, специалиста по фортификации, Рупперт даже минировал дамбу, удерживающую высокие воды прудов. Взорвав ее, можно было в короткий срок затопить все подступы к замку.
Одобряя оборонные мероприятия наследника, старый граф терпел драгун и самоохранников, заполонивших помещение для прислуги, хотя они совершенно загадили парк, конюшню и цветники. Он стойко сносил постоянные попойки и дикие бесчинства рыцарской молодежи. Казалось, возвратились лихие денечки феодальных междоусобиц, когда дворянские усадьбы больше походили на разбойничьи притоны. Все чудесным образом повторялось. Во время ночных вылазок удалые кавалеристы затаскивали в замок первых попавшихся женщин, отмечая зарубками на прикладах число побед. Напивались тоже, как в юности деды, до рвоты. Жгли в саду костры, на которых жарили овец, отобранных у подозрительных хуторян. Без всякого повода открывали пальбу или устраивали фейерверк. Все эти бесчинства не столько раздражали, сколько тешили безумного Вилли. Тем более что впервые за много лет были полным-полнешеньки каменные клетки и пыточные камеры замкового подземелья. Не надо было больше нанимать платных узников из батраков. Карательные рейды не давали оскудеть потоку «орущего мяса», как выразился однажды престарелый садист. Каждый раз, когда привозили телегу с узниками, он менял ночной колпак на берет с пером, надевал золотую маркграфскую цепь и, цепляясь за гайдука-самоохранника, ковылял в подвал. Там и вершил свой суд, сидя на железном кресле, словно князь преисподней, карающий грешников.