Трудная нынче жизнь у полиции Рижского рата. Поневоле старину добром вспомянешь! Фальшивомонетчики, разные душегубы-потрошители, самогонщики, поджигатели — вот это были клиенты! Или марвихер-карманник, который стукалы с цепочкой из жилетного кармана стибрит либо бумажник деликатно экспроприирует. А нынешние? Они себе меньшего экса, нежели губернский банк взять, и не представляют. Времена!
Похвально еще, что столичные инструкции не слишком расходятся с мнением местных властей и традициями магистрата. Рижским «крючкам»-полицмейстерам и приставам есть чем похвастать. Недаром слава о рижских участках и тюрьмах по всей России идет. Варшавский губернатор господин Скалон завидует, генерал-адъютант Николай Иванович Бобриков уж на что крут, так и тот прослезился, когда централ осматривал. Понравилось. «Хорошо, — сказал, — господа, службу свою несете. Нам, финляндцам, до вас далеко». Традиции!
Болотным туманом зеленым исходит кровь из земли. Гнилостным ветром пролетает по улицам проклятая память. Давно ли за стенами Старого города, под зимней луной, мертвым молоком заливающей ратушу, площадь и улицы Королевскую да Господскую, бродила ночная стража?
Одиннадцать уже звучит, наш древний город крепко спит.
Заметьте, это поздний срок, и на другой ложитесь бок.
Приблизьте ухо к каменным губам капуцинов, и вы услышите эту песню. Ее поет и ночная пурга, взвивающая снежные вихри у Яновых ворот, насвистывает поземка, летящая как пар над замерзающей черной водой, по Известковой и Ткацкой, Конюшенной и Королевской и далее вниз с волчьим воем и наждачным визгом к реке по Купеческой да по Грешной. Горе бедолаге, который вовремя не спрячется в подворотне, заслыша шаги ночного патруля! Ведь только тать таится в ночи, когда все честные бюргеры храпят под толстой периной. А с татем суд короток! Добро еще, если только клещи да клеймо, кнут да раскаленные железа. Не выдержишь пытки, с отчаяния оговоришь себя, и потащит тебя за власы на высокое место Фриц, или Ганс, или Карл, выписанный из города Регенсбурга, поставляющего лучших палачей.
Не случайно должность немецкого палача просуществовала в Риге аж до 1863 года! Перед самой судебной реформой убрали наконец жуткую плаху, что стояла на набережной против ратуши. И сейчас, когда в Петербурге и в Москве Белокаменной повсеместно льется «Клико», «Донское», «Мумм» и «Абрау» в честь этой самой реформы, дамы из лучших рыцарских фамилий возложили к месту, где стоял эшафот, белые розы, увитые скорбным крепом. Какая тонкость чувств! Какой изысканный траур по утерянным привилегиям!
Ныне палачи не надевают красное трико и черную маску. Они ходят в партикулярном платье. Воистину глас народа — глас божий:
Пальтецо под цвет гороха,
Сильно поднят воротник,
По лицу как есть пройдоха…
Несомненно, это шпик.
И вообще незачем раздувать страсти вокруг рижского палача. Если немецкая «Дюна цайтунг» сделала глупость и напечатала отчет о церемонии возложения венков к месту, где находилась плаха, либеральная пресса могла бы и промолчать. Кому это надо? На чью мельницу льет воду? И вообще, что господа редакторы хотели этим сказать? Что в древности карали за всевозможные преступления? Открыли Америку, называется! Да, карали! Сурово, но справедливо. Газета ничего не достигла и ничего не доказала своей публикацией. Только раздули достойный сожаления инцидент. Сентиментальную церемонию, которую устроила группка эксцентричных дамочек, превратили в общественную проблему. Стоила ли игра свеч?
Возможно, и не стоила. Даже наверняка бы не стоила, не будь одного маленького обстоятельства. Очень маленького, совсем крохотюсенького, но пикантного. Суть в том, что в городе поговаривали, будто потомок того палача проживает где-то на Мельничной. Казалось бы, забавный курьез — не более. Однако смешного тут мало, особенно если учесть, что Кристап Францевич Гуклевен одевается несколько экстравагантно, изволит носить, так сказать, драповое пальтецо горохового цвета. Короче говоря, потомок немецкого палача — филер. Измельчало злодейство в двадцатом столетии. Ушло в тень. Но рдеет на снегу кровь, горит, как папоротников цвет.
Таков этот город, пленительный и ужасный, двуликий, как Янус, глядящий вперед и назад. Это только кажется, что он грезит. Он никогда не спит. Тысячи мучеников стучатся ободранными костяшками в мертвые окна, в которых переливается только зеленоватый отблеск белых ночей.
Именно метафора о папоротниковом цвете и послужила поводом для спора в пивном заведении на Бастионной горке между господином Тимой, автором нашумевшей статьи «Цветы папоротника», и провизором из Дуббельна Карлом Сталбе.
— Все о старине, милостивец? — упрекнул провизор. — Еще никому не удалось извлечь полезных уроков на будущее из древней истории. А вы еще к народным суевериям взываете. Стыдно-с! Папоротник, как известно, не цветет и вообще размножается спорами, по причине чего и называется, собственно, споровиком.
— Пусть будет по-вашему, ладно, — горько усмехнулся журналист. — Давно опустела Рамове — дубрава священная — и кривс — главный жрец — стал директором банка. Ну, а орден?
— Какой такой орден? — ехидно прищурился Сталбе. — Станислав или Анна? Вы, если мне память не изменяет, не человек двадцатого числа.[3] К тому же под негласным надзором, кажется, состоять изволите. Или все же крестик в петличку захотелось?
— Вот именно, крестик. Такой, знаете, червленый, рудый, ликующе горящий на белой шерсти плаща. Крестик, а под ним другой, но только с чуть удлиненным, в острие переходящим нижним концом. Один под другим, понимаете ли, у самой застежки на левом плече.
— Вон вы куда загибаете… Про орден меченосцев вспомнили! А почему не про троянскую войну? Вот уж семьсот лет…
— Немецкий, надеюсь, не позабыли? Как будет по-немецки волк, медведь и петух?
— Вольф, бер унд ган.
— Вот вы и назвали, господин Сталбе, фамилии наших самых богатых латифундистов: барон фон Вольф, барон фон Бер и барон фон Ган. Они живы и по сей день, эти страшные оборотни. Меняя облик, они скользили из века в век, не умирая, не думая уходить. Ныне, как и встарь, половина нашей земли, лучшая половина, принадлежит рыцарям. Им отданы почти все наши леса и охотничьи угодья. Дичь лесная и рыба в ручьях — наследственная их привилегия, как мельница и корчма, как кирпичный и винокуренный заводы.
— Правительство взяло винокурение под свою монополию.
— Да, и выплатило баронам десять миллионов золотом.
— А вам-то что? Царь в накладе не останется.
— Не сомневаюсь! Мы здоровый народ. Только за последний год сварили шесть миллионов ведер пива и восемь — спирта.
— Раньше тоже умели пивать, — проворчал Сталбе, прикладываясь к кружке.
— Вот-вот. Ничто не уходит с покрытого ледниковыми валунами всполья. Наши ельники и дубравы не дают развеяться туманам с болот, где цветут дурман и белый тоскливый багульник. Баронская земля — это майорат. А значит, по древнему ленному праву, никогда не выйдет из рода. Вы говорите — двадцатый век, прогресс, капитализм, экономика, а половина, лучшая половина нашей земли закабалена законами каких-то каролингов-меровингов, всеми забытых салических франков. Волк-оборотень вечно рыщет по зимним голодным лесам и воет на морозную луну перед набегом на нашу овчарню и хлев. Медведь-шатун с кровавым оскалом уже отведал человечины и не позабудет ее запах и вкус. Бешеный похотливый Петух стережет древнее право сеньора, привилегию первой ночи. Вольф, Бер и Ган — это Дундага, Попе, Виляка — подлинные ландграфства, способные прокормить десятки тысяч крестьян. Тридцать шесть замков с угодьями, пашней и лесом в собственности одной только фамилии Вольф. Да они глотку перегрызут всякому, кто покусится на их права.