Впрочем, проблема происхождения, как и проблема «чистоты» национальности, тем более в России, темна, как «вода во облацах». А вот малюсенькая хибарка под земляной кровлей, которую арендовали в Гори молодожены Кеке и Бесо Джугашвили, действительно принадлежала осетину Кипшидзе, жившему за стеной. Их дети дружили.
Однако те, кто распускал слухи об осетинских корнях вождя, отлично знали о давней неприязни между двумя народами. Для Казбеги и его Кобы тоже было непреложной истиной, что равнинные черкесы вроде бы ничего, не самые плохие люди, а ближайшие соседи-осетины – коварны и ненадежны. В повести позже выясняется, что труп, рядом с которым Коба целовался со своей любимой, принадлежал не просто коварному человеку, а врагу-осетину: «Тогда же и убил я осетина! – сказал Коба». Он напомнил об этом другу с гордостью. А другой, еще более коварный «осетин, который встретил их с распростертыми объятиями», предает властям Кобу и его друзей за тридцать туманов и офицерский чин. Но деньги не приносят предателю счастья. Так же как Иуда Искариот, он погибает позорной смертью, успев признаться в финале: «Я предал товарищей и достоин такой смерти!.. Я погубил вас!» [290]
* * *
Кобе, будущему Сталину, не могла не запомниться такая ошеломительная угроза героя в адрес врага: «О-о! Попадись он мне когда-нибудь в руки, будет его рвать первым материнским молоком!» [291]
Известно, что Сталин прекрасно владел всем арсеналом русской матерщины. Он его усваивал в рабочих кварталах закавказских городов, на нефтяных промыслах интернационального Баку и особенно успешно в тюрьмах и ссылках. Став властителем, он не стеснялся материться в любом обществе, особенно когда собирались соратники, матерился в присутствии дочери-подростка. За долгие века все народы империи отлично стали понимать эмоциональный плеск этого специфического языка, его угроз и намерений. Фактический же конкретный смысл угроз давным-давно стерт и загнан глубоко в подсознание. Но в этой угрозе одного из героев повести, несмотря на ее очевидную фантастичность, поражает беспощадная конкретность. Помнил ли о ней Сталин, когда приказывал следователям по «делу врачей» и другим делам: «Бить, бить и бить, пока не признаются!»? Впрочем, об этом не хочется не только писать, даже думать. Он ведь тоже когда-то пил молоко матери. Не оно ли закипело у него кровавой пеной на губах в смертные минуты?
* * *
Здесь я заслуживаю того, чтобы меня обвинили в субъективизме. Это ведь я, а никто иной, пересказал содержание и выбрал наиболее впечатлившие меня фрагменты повести. Сейчас нет никаких доказательств для утверждения – именно эти сцены и эти оценки привлекли внимание Сталина, отложились в его подсознании и управляли оттуда его эмоциями и даже поведением. Ничего этого доказать нельзя. Но есть неоспоримые доказательства того, что Сталин это произведение любил, хорошо знал, как и другие повести Казбеги, а главное, откликался на имя Коба. Своего первенца сына он назвал Яков, что в грузинском уменьшительно-ласкательном варианте и звучит как Коба (от Якоба – Яшенька, Яшка). Значит, ему нравилось играть роль литературного Кобы, быть его воплощением в жизни. Я же добросовестно старался не упустить ни одной заметной черты литературного героя.
* * *
Официальная оценка Кобы Казбеги не могла не эволюционировать вместе с эволюцией национальной политики Сталина. Но сам Сталин-Коба не имел права на переоценку. В одном из томов первого издания Большой Советской энциклопедии, вышедшего в 1937 году, упоминается Казбеги как автор, который «в лирических патриархальных тонах… изображал патриархальную жизнь горских племен» [292] . Специально о Кобе тогда не говорилось еще ничего. Но во втором издании БСЭ, вышедшем в 1953 году, о Казбеги и его Кобе говорится уже четко: «Коба – один из партийных псевдонимов Сталина. За подписью Коба печатались статьи И.В. Сталина в газете “Ахали цховреба” (см. “Новая жизнь”)» [293] . Высоко оценивая творчество Казбеги, авторы энциклопедии сочли необходимым указать: «…писатель не создал ни одного положительного образа русского человека, представителя демократических кругов. Ошибка К. заключалась в том, что он не понял реакционного, мнимо национального характера движения Шамиля и мюрадизма, идеализировал, приукрашивал это движение» [294] .
Так решительно разошлись пути Кобы-литературного и Кобы-исторического. Один – абрек – до сих пор борется в Чечне против наследников империи, другой – генералиссимус – до сих пор защищает от него эту империю железом и кровью. Коба против Кобы. Но на все времена останется у них вот это общее, с невероятным чувством выраженное их наивным духовным «отцом» Александром Казбеги:
«Кровь моя и сейчас остается прежней: это – смесь воды горного ручья с искрами, исторгнутыми ударом железа о кремневую скалу. Кто так взращен, – всегда видит белое белым, а черное – черным; свое чувствует своим, а чужое – чужим» [295] . Может быть, именно здесь истоки того слепящего двухполюсного мира, которые увели стареющего Кобу в «ничто»?
Первоэлементы души
Как ни старайся, подлинную душу вытравить невозможно. Человек рождается не только в своем историческом времени и в своей стране (родине), но и в определенной национальной, культурной и социальной среде. Не человек делает выбор места, времени и обстоятельств своего рождения, а Бог или Случай. И в этом выборе нет ни заслуги, ни вины того, кого мать с отцом зачали, не зная того, «кого Бог даст», и тем «принудили» неведомого им дитя человеческое родиться в свой час и в своем месте. Но если не по своей воле мы являемся на свет, то почему же тогда никому из людей не удается навсегда отрешиться от истоков? Да потому, что там, в моменте рождения, в детстве и в юности, самое начало пробуждения души и разума, возмужания тела. Там начало нашей личной истории, укоренение ее в истории общечеловеческой. Мы словно семя, летящее по ветру, где упало – там и родился. И конечно же, до времени краше и лучше своей борозды, камня или пустоши нет ничего на свете. Первые впечатления, навыки и привычки, вкусы, любимые и нелюбимые запахи и звуки – все эти инстинкты и автоматизмы, как некое подобие первоэлементов, остаются на всю жизнь. Как потом, в зрелые годы, ни ломай, как ни воспитывай себя, как ни укореняйся на новом, более благоприятном жизненном поле, первооснова все та же. А все потому, что именно они, эти навыки и вкусы, составляют первичное, а потому подлинное содержание души. Правда, даже эту неистребимую часть души все же можно умертвить или парализовать, а затем облечь в различные личины, маски и одежды. Но это уже совсем иное, неподлинное; это уже область душевного лицедейства.
В мемуарной и научной литературе давно утвердилось мнение о том, что Сталин после революции и в особенности после того, как завладел Кремлем, все больше отдалялся от своих грузинских корней, все больше превращался в «русского» националиста и даже шовиниста. Такое мнение складывалось под влиянием нескольких факторов. Во-первых, он сам, еще до революции, в особенности после нее, очень часто употреблял в своих публичных выступлениях и статьях формулу самоидентификации: «Мы – русские…» Эту формулу он буквально эксплуатировал в период Второй мировой войны во время переговоров и в переписке с руководителями стран антигитлеровской коалиции. С другой стороны, мемуаристы и исследователи, начиная со Светланы Аллилуевой, отмечают, как само собой разумеющееся, что с годами Сталин все более забывал грузинский язык, причем настолько, что не только не писал по-грузински, но и читал и говорил уже с трудом на родном языке. Приемный сын Сталина Артем Сергеев в начале 90-х годов ХХ века вспоминал: «Я помню, как он однажды сидел и синим карандашом писал ей (матери. – Б.И.) письмо. Одна из родственниц Надежды Сергеевны говорит: “Иосиф, вы грузин, вы пишете письмо матери, конечно, по-грузински?” Знаете, что он ответил: “Какой я теперь грузин, когда собственной матери два часа не могу написать письма. Каждое слово должен вспоминать, как пишется”» [296] . Поскольку это воспоминание относится к тому времени, когда мать Сталина была еще жива, то выходит, что и проблемы с грузинским языком как будто начались у Сталина где-то в середине 30-х годов. Так ли все было, как вспоминал Артем Сергеев, но все же Сталин писал матери по-грузински все послереволюционные годы, вплоть до ее кончины, то есть почти до своих шестидесяти лет. В настоящее время сохранилось двадцать девять таких записок [297] .