В 1929 и в последующие годы атеистической истерии говорить о православной Руси, затаенно ждущей своего вселенского исторического часа, было, по крайней мере, безнадежно, а для вождя большевистской партии и мирового пролетариата просто даже нелепо и смешно. Но для Иосифа Джугашвили, именно в эти годы прикинувшего на свои сутулые плечи хитон «Учителя народов», требовалась подходящая паства, то есть «избранный» им и для него «народ богоносец», через посредство которого он мог бы нести в мир «идеи социализма». Из всех 60 народов империи (так он их пересчитал в 1936 году) только два народа могли в теории претендовать на подобную историческую роль: евреи и русские. Но поскольку среди тех ближайших, кто не только не принял его пастырства, а даже просто не принял его первенства, были в основном евреи, сами возмечтавшие миссионерствовать во главе с «Зиновьевым – Каменевым» или «Иудушкой Троцким», то он, ощущая уже в себе полную силу, все больше склонялся в сторону русского народа. Правда, как всегда до поры прагматично, не отказался в предвоенный и военный периоды и от использования еврейского фактора. Здесь мы впервые регистрируем глубинные, но очень давние душевные толчки, которые, постепенно материализуясь в текущую политику и идеологию, привели к пароксизмам «борьбы с космополитизмом» 1947–1953 годов.
« е) Нечто о господах и слугах и о том, возможно ли господам и слугам стать взаимно по духу братьями».
В этом подраздельчике романа Сталин отметил еще более многозначительный фрагмент:
«Так что неустанно еще верует народ наш в правду, бога признает, умилительно плачет. Не то у высших. Те во след науки хотят устроиться справедливо одним умом своим, но уже без Христа, как прежде, и уже провозгласили, что нет преступления, нет уже греха. Да оно и правильно по-ихнему: ибо если нет у тебя бога, то какое же тогда преступление? В Европе восстанет народ на богатых уже силой, и народные вожаки повсеместно ведут его к крови и учат, что прав гнев его. Но “проклят гнев их, ибо жесток”. А Россию спасет Господь, как спасал уже много раз. Из народа спасение выйдет, из веры и смирения его» [584] .
Во всей этой претендующей на очередное пророчество тираде ключевое слово для Достоевского, как и для Сталина: «смирение». Он его и подчеркнул. То, что в исторической реальности все было наоборот, что не в Европе, а в России народ, напоенный вражеской кровью православным царем во время мировой войны, а затем еще большей, но уже братской кровью, разномастными вожаками Гражданской войны, первым в Европе восстал на богатых и образованных, – совсем не это произвело впечатление на Сталина. Он уцепился за ту якобы фундаментальную черту русского народа, которую Достоевский назвал «смирением». И странное дело, в справедливость этого качества верили и продолжают верить и сейчас, в наше время, не только те, кто, как и Достоевский, присвоили себе право приписывать «народу» как некоей сверхличности (а по существу, себе, раз они сами принадлежат к этому народу) богоизбранничество, мессианство и другие исключительные качества. Этот завистливый «юдаизм» Достоевского был подмечен тогда же, в его время, Константином Леонтьевым, а затем Николаем Бердяевым. Напомню слова последнего: «Юдаизм в христианстве есть подстерегающая опасность, от которой нужно очищаться. А всякий исключительный религиозный национализм, всякое религиозно-национальное самомнение есть юдаизм в христианстве. Крайняя национализация церкви и есть юдаизм внутри христианства. И в русском христианстве есть много юдаистических элементов, много ветхозаветного» [585] .
Но если вся древняя библейская история евреев служит жестким, назидательным уроком Господа самовольному и «жестоковыйному» избранному для этого урока народу, то Достоевский, заискивая перед Учителем, будто первый ученик в народных классах, уверяет его в исключительнейшем смирении и кротости перед ним народа своего, русского. Но, так и не успев дождаться исторического ответа, он апостольским жестом дарует ему (и себе) титул новоизбранного «народа богоносца». Отсюда, хотя и не только отсюда, известный антисемитизм и антиполонизм Достоевского. Иудеи и славяне-католики были в его глазах потенциальными соперниками среди народов Российской империи («Востока») по части претензий на «богоизбранничество».
Вообще же вся эта сторона религиозного национализма писателя (и не только его) – сплошное недоразумение с исторической точки зрения. Русский народ, как и любой другой, был ничуть не менее «жестоковыйный», чем народ иудейский, разумеется, если не рассматривать себя и свой народ абстрактно, как некую исторически страдательную функцию. Как и многие великие народы, бывшие до него и рядом с ним, это народ-завоеватель и народ-революционер, смиряющийся только перед своими земными владыками, да и то лишь на определенных условиях. На замечание Эмиля Людвига, что русский народ триста лет терпел династию Романовых, Сталин вполне резонно ответил: «Да, но сколько было восстаний и возмущений на протяжении этих 300 лет: восстание Степана Разина, восстание Емельяна Пугачева, восстание декабристов, революция 1905 года, революция в феврале 1917 года, Октябрьская революция» [586] . Не только кровавые бунты, стихийные народные восстания, революции, но и государственные войны всю историю периодически сотрясали «смиренную» Россию. Количество и размах этих потрясений был ничуть не меньшим, а много большим, чем размах народных восстаний в странах Западной Европы. Достоевский, в отличие от Сталина, не знал или не хотел знать революционную историю своей страны.
Неужели Сталин мог искренне поверить Достоевскому, говорившему об особом, евангельском смирении избираемого им народа? Ведь только-только не то что на его глазах, а сквозь него самого прошла многолетняя Гражданская война, где «смиренные» православные русские беспощадно дрались, вперемешку с другими, покоренными народами, на фронтах всех цветов. Вряд ли он тогда, в 30-х годах, действительно уверовал в блаженное народное смирение. Иначе он не стал бы добывать его, это самое «смирение», с такой невиданной в истории жестокостью и ненавистью. Он всю жизнь помнил и никогда даже не пытался вытеснить из своего сознания то, как его кавказские земляки, он сам и другие народы империи воспринимали русских. «В старое время, – говорил он в 1935 году, – …политика правительства состояла в том, чтобы сделать один народ – русский народ – господствующим, а все другие народы – подчиненными, угнетенными. Это была зверская, волчья политика» [587] . Даже когда он в 1936 году представлял «свою» Конституцию, опять напомнил, что русский народ воспринимался им, грузином, и после революции как народ-завоеватель: «Ныне действующая Конституция, принятая в 1924 году, есть первая Конституция Союза ССР. Это был период, когда отношения между народами не были еще как следует налажены, когда пережитки недоверия к великороссам еще не исчезли…» [588] Бывший наркомнац принимал самое непосредственное участие в разработке Конституций 1924 и 1936 годов. Конечно, нельзя сбрасывать со счетов и элементы пропагандистской игры: до революции были волчьи законы, а при нем, добром «пастыре народов», наступила эпоха дружбы народов.
Но личный опыт «1937 года», а затем Великой Отечественной войны заставили Сталина произнести эмоциональный парафраз речи отца Зосимы «о смирении». Цитирую знаменитый тост, произнесенный им 24 мая 1945 года на приеме в Кремле в честь командующих войсками Красной армии:
«Я хотел бы поднять тост за здоровье нашего Советского народа и, прежде всего, русского народа. ( Бурные, продолжительные аплодисменты, крики «ура».)
Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.