Гудила сам не заметил, как принялся думать вслух, серьезные мысли всегда лучше вслух отливаются. Вольх встал, гневно хлопнул в ладоши, который раз призывая к осторожности. Гудила не унимался, продолжал болтать, но заговорил потише:
– Ты дошлый, Дир, хочешь в княжьи дела влезть. Ладно, раз такое дело, пошли на улицу, к ольхе твоей под охрану, не стращай меня глазами-то. Хотя по мне – дом надежней защищает, вон сколько солнц под окнами нарезано, навьям ни в жизнь не просунуться. Вы же, кореляки, только деревьям и доверяете. Почему ольху выбрал, не понимаю. Прочие твои соплеменники все березам поклоняются. Да идем уже, идем. Вот еще глоточек вина твоего колдовского примем – и пойдем. И молчу я, молчу, словечка же вымолвить не дашь.
7. Говорит Ящер
Эти вместилища сладкой и восхитительно теплой крови иногда способны говорить подолгу. Признаться, меня развлекает неприхотливость их мысли, их попытки объяснить сущее. Все они, и жрецы тоже, верят, что за порогом небытия ожидает иной, чудесный мир: вечноцветущий сад, или богатый лес, или поля битв без поражений – у каждого племени свой «верхний» мир, тот мир. Им невдомек, что они так и останутся внизу, под землей, гниющей ли плотью или пеплом погребального костра. И ничего не будет. Они верят в упырей и навьев, в преследующих их убитых врагов и в души предков, они видят их воочию и терпят от них беды или получают помощь, не подозревая, что создают призраков своим собственным убогим умишком. Они считают жирную черную ящерицу, которую зовут гивоитом, или живоитом – от слова «живот – жизнь» – воплощением меня, главного бога, черного бога. Смешно. Кормят этих унылых холоднокровных тварей, бывает, что и в собственных жилищах. Мне доводилось получать удовольствие от обряда, когда они в особые дни с почтительным трепетом удаляются из дома, оставляя жирным ящерицам плошки с теплой кашей. Но редко, редко. Они недостаточно заботятся о самом ценном в себе, они жадны. Я не вмешиваюсь. Я не требую. Хотя всегда могу взять больше, чем они выделяют.
8
Родники оставались самой звонкой памятью Рода. Давно не горели огни в его честь, один век наплывал на другой, имя Рода почти забылось, и бог Сварог прочно утвердился во главе, сам стал огнем. Иные жрецы поклонялись Сварогу в образе Стрибога, но это все был он, Род, пусть простые люди уже не помнили историю богов и путали образы. И маленькие домашние деревянные и каменные деды тоже были Родом, но домашним, своим для каждой семьи. Род, родня, родоначальник – первый бог, главный бог. Удивительно, что память о Рожаницах-Прародительницах сохранилась лучше, хотя они появились раньше. А еще удивительнее, что память о Рожаницах сохранится навсегда, записанная искусной деревянной резьбой наличников и крыши, кружевами и вышивками мастериц, их узорами, которые будут передаваться из поколения в поколение, от матери к дочери, от отца к сыну, утрачивая первоначальный смысл, но сохраняя очертания. Но родники пронесут память о Роде в самом своем названии, в имени.
У священного дерева с родником Рода, под его не заглушаемое голосом реки ясное журчание и легкий звон высоких трав Вольх постарался растолковать свою беду суетливому другу. Не получалось сделать ученика из найденыша: неведомая болезнь сидела у того внутри и не желала уходить, несмотря на старания волхва. Мальчик не помнил прошлого. То, что Вольх выудил из его снов, походило на правду, как крошки слюды походят на соль: род мальчика был уничтожен целиком, деревня сожжена, а он сам брошен похитителем, неизвестным варягом, да не просто варягом, а высоким предводителем, чуть не конунгом, у реки, там, где поле подходит вплотную к сосновому бору, недалеко от Ладоги. Брошен, потому что сочтен непригодным для продажи купцам. Вольх нашел его, спящего беспробудным сном, на Радоницу – крылатые псы семарглы показали, а семарглов попробуй пойми, у них и языка-то нет. Кудесник сумел извлечь отрока из сна, продолжавшегося долго, как у медведя; сна, во время которого дыхания почти не слышно, а сердце стучит тихо, как у деревьев. Кора ольхи помогла разбудить мальчика, а залезать в чужие сны Вольх умел сам. Но сны отрывисты и летучи.
Наверное, род найденыша жил далеко от Ольховой реки Волхова, хотя упоминания о нем всплывали изредка, как рыбы в бедном для рыбалки месте. В роду отрока старики рассказывали о реке, перегороженной Змеем, не пускающим воду и чужие суда. Вольх догадался, что речь шла о городе с крепостью на берегу. Именно так срублена крепость в Ладоге: на мысу, чтобы можно было кинуть цепи с одного берега на другой и закрыть путь незваным гостям. И значит, Змей мальчика – тот же Змей, что и у Вольха, хотя давным-давно сидит не здесь, а в новой столице Киеве. Олег – имя тому змею, но говорить об том не следует вслух. Какая-то большая вода была все же рядом с поселением найденыша, без воды людям не выжить, а как же иначе. Потому что, по представлениям мальчика, Змей приплыл по воде и пожрал род. Змей плыл и махал крылами, двенадцать пар плавников попирали волны, горели под солнцем крутые блестящие бока, грозный клюв тянул свое жало высоко над водами, стекали мохнатые шкуры с хребта.
– Малыш бредил, – печально заметил Гудила, – но какая фантазия!
Вольх, забывшись, потянулся за кубком, но кубок остался в землянке, и руке ничего не осталось, кроме укоризненного жеста с воздетым указательным пальцем.
– Нет, не бред и не выдумка. Малыш видел обычную ладью. Но видел первый раз в жизни, потому и принял за Змея, о котором ему рассказывали родичи. Но этот приплывший Змей найденыша – не наш. Какой-то варяг, пришлец из-за моря, пошарил по окрестностям, а княжья дружина проглядела вора. Наш Змей силен, не потерпит обиды от чужих ни для себя, ни для народа, он заботится о горожанах и подначальных племенах. Но сидит далеко, в Киеве. Наследника к власти не пускает, а тот тоже силы жаждет, копит силу. Пришлецы округу запрудили. Варягов развелось что сорок в лесу. Почему и спрашивал у тебя, какие слухи ходят, знаю, многие недовольны. А уж племен собралось в Ладоге, а невольников! После удачного греческого похода купцов набежало и своих, и чужеземцев – к тем, что уже были. Так и осели здесь. У них в дому, в их городах-странах, войны, много не наторгуешь, разве в убыток. А у нас в Ладоге – мир, торгуй – не хочу! Парчовый путь в греческую землю что торная дорога стал, ни пороги речные гостей не пугают, ни разбойники. Реки не видно под ладьями, кувшинке некуда лист выпустить. А здешние племена страдают. Тесно стало на Нево-озере, охоты не стало, рыба не та, что встарь.
Черный гивоит выдвигал треугольник головы из-под толстого корня дерева, полз ко вкусным дарам, оставленным на рассвете под ольхой робкими жителями ближней деревни, лизал пироги и каши. Мягкое пятнистое брюхо волочилось по земле.
– Пошел, падеро, не тебе оставлено! – закричал Гудила, замахал руками, затопал ногами. – Дир, почто не прибрал подношения? Меня травой потчуешь, а у самого яичницы тухнут, мокрые змеи пирог растаскивают!
– Волхву немного надо. А гивоит – животное священное, Ящеру родня. Хотя любить, Щил, должно всякую тварь!
Гудила между тем спугнул ящерицу, поднял с земли румяный пирог, обтрясая от приставших травинок, обломил подгорелый бочок и бросил под ольху, кусок получше, но поменьше – в родник, пришептывая: «Покушай, батюшко», остальное запихнул в рот. Крошки каши, полезшей из пирога, обильно осыпали его бороду.
– Всяку тварь любить, говоришь? А людей? Что ты злобишься, брат, на пришлецов серчаешь? Ведь Ладоге польза от купцов, город богатеет, люди живут лучше. Говори, Дир, про отдельных людей, этого купца и того невольника, а не о людях вообще во всем городе сразу. Людей всех вместе, чохом, судить нельзя. И любить их всех вместе трудно.
Вольх покачал головой, скупо улыбнулся – эва, заворачивает побратим, что тебе греческий посол:
– Ну спасибо, разъяснил. Торопишься, Щил, как всегда. Только-только хотел рассказать о госте, не купце, нет. Недавно мимо проезжал – из тех, что у себя под седлом при любом перегоне баранье мясо держат, чтоб мягче было, отбилось под ягодицами всадника, и едят потом тухлое душистое – спрашивал тот гость о младшем подколенном князе. Не хочет ли, дескать, народ, чтоб у власти настоящий наследник сел.