– Может быть, нехорошо и несправедливо сейчас говорить об этом, но ты… Ведь я тебя еще тогда предупреждала.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, то, что Бранко надо было отдать в богословскую школу. Он ведь и сам хотел, а ты убедил его поступить в гимназию. А молодые все такие горячие… запретный плод сладок… ведь я это предчувствовала. Если бы он стал священником, все эти идеи не значили бы для него так много и… прости, я понимаю, как тебе тяжело. Что теперь говорить об этом.
– Было бы то же самое, даже если бы он поступил на богословие.
– Знаешь, они хотели… то, что написано в «Политике», неправда. Они от тебя никогда не отрекались, ни публично, ни в душе. Они хотели…
– Шепни, – сказал он ей на ухо.
– Все равно, пусть слышат. И она, и он хотели с тобой увидеться. Но я им запретила писать просьбу о свидании с отцом.
«Сосулька! Да от кого это ты слышал, что при ангине больных лечат сосульками?» – возмущалась Елица, ставя девочке компресс с уксусом и спиртом. «Это американский метод, – оправдывался он. – Они снимают температуру с помощью льда». – «Ты всегда считаешь, что знаешь все лучше других. Пошли за врачом». «Сейчас, – улыбнулся он ей. – Вот поэт Иова Змай был врачом, и он снимал жар другому поэту, Джуре Якшичу, с помощью льда из кафе «Манеж». Так же поступил и твой папа, – он пощупал лоб Горданы: – только вместо льда взял сосульку с крыши».
– Я слышал, Бранко в армии? А Гордана будет поступать на медицинский?
– Он уже давно не в армии. Сейчас работает в Нише, в каком-то комитете по статистике. Гоца сдает выпускные экзамены за гимназию, осенью собирается поступать на медицинский, – вдруг она бросила на мужа молящий взгляд. – Прости их! Прошу тебя!
– Не понимаю… что… – нерешительно начал он. – Что я должен им простить?
– То, что они… что они не были вместе с тобой. И теперь эти гады пользуются ими в своих интересах… но они были детьми и не понимали… им тоже нелегко… не знаю, просто не знаю, что сказать. Теперь я остаюсь с ними, а ты… я бы ни дня не хотела жить после тебя, если бы не они, – она захлебнулась в рыданиях.
– Не плачь, – он взял ее рукой за подбородок и приподнял опущенную голову. – Победителей нет, когда линия фронта проходит через души людей. Есть только побежденные. Но я хорошо знаю, что развело меня и моих детей в разные стороны. Наивность и романтика молодости. Я ведь тоже когда-то этим грешил. Горький, Маяковский, Николай Островский. Даже Лев Толстой пустился на поиски справедливости на земле, правда, уже в конце жизни. Мои дети были загипнотизированы поэзией и романами, а никак не… – Он понял, что если будет говорить громко, то может им навредить и шепотом продолжал: – Они пошли не за Сталиным и не за Тито. Может, в этом нужно видеть перст Божий. Если бы и они были вместе со мной и Войей, то кончили бы тоже так же, как и мы, – он отстранился от нее. – А теперь прошу тебя простить мне все.
– Дража, что с тобой, что ты говоришь?! – вскрикнула она. – Что мне тебе прощать? Если когда что и было, забудь все эти глупости, – она подумала, что он имеет в виду ту ночь, когда она заподозрила его в связи с госпожой Наталией, после чего он ушел из дома.
– Прости мне, что я на суде нес такую чушь.
– Господь с тобой, – сказала она с горячностью, будто защищая его. – Все знают, что они тебя чем-то травили и одурманивали, но все-таки тебе удалось опровергнуть все их вымыслы и клевету. Я горжусь тобой, горжусь всем, в том числе и тем, как ты вел себя на суде, – она прижала руки к груди.
– У меня только позавчера немного прояснилось в голове, как раз в тот день, когда они дали мне последнее слово. А до этого, поверь, я часто ничего не понимал, даже того, что меня судят. Боюсь, не сказал ли я чего-нибудь несправедливого о тех людях, которые боролись вместе со мной, чего-нибудь недостойного их.
– Хватит об этом, хватит, – она прикрыла ладонью его рот, тем же самым движением, как делала это раньше, но, правда, при других обстоятельствах. У нее была привычка, лежа рядом с ним – и он вспомнил об этом с поразительной ясностью, – шептать ему на ухо все, что придет в голову. Это всегда волновало его, и ему хотелось ответить ей тем же. Однако она всегда останавливала его ласковым и строгим движением, кладя на его губы свою ладонь. Должно быть, и она тоже вспомнила в этот момент прошлое и, опустив голову, замолчала.
– Что делается на свободе? – шепотом спросил он.
– Горе и нищета, – очнулась из задумчивости Елица и продолжала еле слышно: – Всех перебили и пересажали. Дуда Барьяктарович перед смертью отхаркивал куски собственных легких!
– Дуда из Панчева? – вздрогнул он.
– Да, тот самый красавец. И с ним тысячи и тысячи других. Мне сообщили через надежного человека, что многие наши внедрились в их армию и ждали… но, знаешь, я этому не очень верю.
– Чего они ждали? – заволновался он.
– Ждали команды. От тебя или от короля. А сейчас их разоблачают и ликвидируют. Умирают они в страшных муках, особенно сейчас, после покушения на твоего палача… этого гада, Пенезича.
– Мои люди организовали покушение на него?! Когда? Где? – Она заметила улыбку на его лице.
– Две недели назад, когда он поехал в Чачак или, может, в Кралево, точно не знаю… Один его охранник ранен, другой погиб… А его пуля даже не задела.
– Да. Вот так… – он подавил вздох и пожал плечами.
– Наши сейчас перешли на строго нелегальное положение, вокруг столько предателей и трусов. Знаешь… Боже, хоть бы это было правдой, я слышала, – она зашептала еще тише, – что Милутин и Райко что-то готовят в связи с тобой! – Она тут же пожалела о своих словах. Его усталые глаза сверкнули, а пальцы правой руки сжались в кулак. – Я не знаю, что именно они собираются делать, но это должно произойти сегодня ночью. Сегодня ночью или никогда. – Она встала с кровати, опустилась на колени, перекрестилась и несколько минут оставалась стоять так, с лицом, обращенным наверх, к тюремному небу – потолку. Потом встала, не отряхнув подол, села рядом с мужем, прижалась к нему и зарыдала во весь голос.
– Не надо, душа моя, не надо, – пытался он успокоить ее дрожащим голосом. – Ты так тяжело дышишь, как будто с трудом. Сходи завтра к врачу, прошу тебя.
– Гады! Преступники! – обеими руками она комкала носовой платок.
– А что с Радмилой?
– Жива. И просила крепко обнять тебя. Ты действительно был ей как отец. Она всегда, да ты и сам это знаешь, считала, что мы с тобой одно целое.
– Знаю, знаю… Поцелуй ее. Жаль, что я так и не познакомился с ее мужем.
– Его больше нет в живых. Эти негодяи застрелили его на прошлой неделе. Прямо на улице, возле «Русского царя».
– Ах, мать их подлую! – он скрипнул зубами. – Значит, так… А дед Раде жив?
– Нет.
– А что с тетей Боркой?
– Она в тюрьме.
– Гады! Сволочи! Убивают, арестовывают… Колумб… кажется, так звали ее попугая?
– Ах, Господи… Всегда ты так… – она отстранилась от него и забормотала. – Утром ты… какой попугай, черт его побери. О себе никогда не думаешь, – она начала застегивать верхнюю пуговицу его рубашки, но пуговица оторвалась. – Да я ведь не взяла с собой ни иголки, ни ниток… Вот, совсем ничего не соображаю. Да и зачем мне нитки, – она прижалась лицом к его исхудавшей груди. – Мне нужно тебе что-то сказать, – она подняла лицо и вытерла слезы. – Чтобы ты знал, если еще не знаешь. Когда я была в лагере, мы провели шесть месяцев вместе, на одном матраце.
– Кто?!
– Кто? Я и госпожа Наталия!
– Между нами ничего не было… Да это сейчас и не важно.
– Знаю. Она мне все рассказала. Нас с ней помирила общая беда.
– Как она? – вырвалось у него.
– Хорошо. Гораздо лучше, чем я. Немцы ее расстреляли!
– Когда? За что? – в его глазах засветилась жалость.
– Осенью сорок третьего. После того, как твои перебили немцев на Дунае. Расстреляли еще тысячу заложников, кроме нее. По сто заключенных за каждого немца.
Он ничего не сказал. Только перекрестился и вздохнул.