«Хулиган!» – воскликнула девушка, и он повернул голову в ее сторону.
Она была на голову ниже него и сейчас прижимала пальцы к раскровавленной губе, а глаза ее метали взгляды, предвещавшие грозу.
«Прошу вас, извините», – он вернулся к ней и протянул носовой платок.
«У меня есть свой», – отрезала она и нагнулась за книгой, которая выпала у нее из рук при столкновении с ним.
«Я подниму», – он схватил с земли книгу и платком обтер от пыли голубой переплет.
«Ведете себя так, как будто вы в лесу», – сказала она все еще сердитым голосом и вырвала из его рук книгу.
«Я хотел догнать своего товарища, пока он еще не вошел на стадион». – «Меня не интересуют ваши объяснения». Она пошла рядом с ним, и все ее тело, как показалось ему, затрепетало, особенно волновали его ее косы и грудь. Совершенно бессознательно, даже инстинктивно, он нежно потянул ее за руку и сказал смущенно: «Не надо так».
«Отпустите меня», – ответила она уже не так сердито и не стараясь освободить свои пальцы из его руки.
«Подождите, по крайней мере, пока перестанет идти кровь», – улыбнулся он. – «А вы что, тоже собрались на матч?» – «Ну вот еще. Я иду к тетке».
«Давайте отойдем в сторону, – он направился к ближайшей липе и встал в ее тени, а она последовала за ним. – Надеюсь, вам сейчас лучше?»
«Все в порядке, – ответила она смущенно. – Идите же на стадион».
«Я не успел рассмотреть, какую книгу вы читаете».
«Разве это так важно? – улыбнулась она. – Я шла к тетке вернуть ей «Анну Каренину», – тут она посмотрела на часы. – Мне пора идти».
«Можно я вас провожу?»
«Как хотите», – она опять улыбнулась.
«На чьей вы стороне?» – он взял из ее рук книгу и перелистывал ее, пока они спускались вниз от стадиона.
«Как понять ваш вопрос?»
«Вы за Вронского или за Левина? Я это имел в виду».
«А вы что, преподаете литературу?» – спросила она с любопытством.
«К сожалению, нет. Боюсь, я вас разочарую».
«Почему?»
«Меня зовут Драголюб, – он остановился. – Драголюб Михайлович».
«Елица», – она протянула ему руку, и лицо ее вспыхнуло.
«Я люблю литературу, но моя профессия… я поручик, госпожа Елица».
«Поручик! – расхохоталась она и тут же смутилась из-за того, что потеряла контроль над собой. – Надо же, чтобы со мной так обошелся поручик, – добавила она с озорной улыбкой, убирая с губ носовой платок. – «Мой отец полковник».
«Полковник?!» – удивился он.
«Э-э, кажется, это я вас разочаровала», – на продолжала улыбаться.
«Только не говорите отцу, что это я вам разбил губу», – засмеялся теперь и он.
Сейчас, ночью, ему казалось, что он все еще сжимает ее влажные пальцы и видит перед собой белую блузку в красный горошек, видит, как вздымается под блузкой ее грудь. Он как будто рассматривал сейчас ее косы, слегка вздернутый нос, выгнутые дугой брови и одновременно с этим наблюдал, как они вдвоем прячутся от ливня под дубом в глубине парка Кошутняк.
И тут этот майский ливень неожиданно превратился в журчащую воду, которой он поливал плачущего сына, еще грудного, сидящего в желтой ванночке. Елица, купавшая ребенка, приговаривала: «Бунтарь, бунтарь, весь в отца».
И сразу же после этой картины, вызвавшей у него глубокий вздох, в его воспоминаниях раздалась музыка, и он увидел себя на какой-то вечеринке в Париже, танцующим с хорошенькой журналисткой, и услышал, как стоявший рядом слегка выпивший дипломат Чирич бросил ему шутливо: «Прижми покрепче, Дража. Елицы здесь нет, не увидит…» И тут как раз и появилась Елица, в фартуке, с подносом, полным еще горячих пончиков. Он даже почувствовал их запах. «Ты всегда останешься мальчишкой», – шутливо бросила она мужу, увидев, что он на четвереньках, с сыном Войиславом на спине, ползает вокруг столика, стоящего в углу гостиной.
Мысли и образы сменяли друг друга вне всякой связи, сейчас он видел похороны своего дяди Велимира, которые тут же исчезли из воображения так же внезапно, как и появились. «Давай, твою любимую», – жена протянула ему гитару, а он отнекивался тем, что время уже позднее, пора спать, что у него першит в горле от того, что он сегодня много курил. Это было тогда, когда они с женой, а с ними и Вера Матич и ее муж Райко Симич с дочерью-студенткой, Павле Видра и его жена проводили летний отпуск на Райце. В тот вечер они сидели у костра, разложенного в долине, до поздней ночи. Он вспомнил, что к ним присоединился и кто-то из местных жителей. Один из них, Тоша, извлекал из своей свирели просто невероятные мелодии. Этот усатый крестьянин с огромными ручищами был похож на дровосека, и от него трудно было ждать такого мастерства в музыке. Глядя на него и слушая его, трудно было представить себе, что такой мирный человек, с которым совершенно не вязалось слово «война», за подвиги в двух балканских и в Первой мировой войне награжден самыми высокими сербскими наградами. Тем летом, на Райце, Тоша ни словом не обмолвился о своем героизме, хотя его много раз просили что-нибудь об этом рассказать. Он в лучшем случае вышучивал и войну, и себя и сыпал анекдотами. А потом брал в руки свирель, и было видно, что он уносится в какой-то свой заповедник, в убежище, где нет ни смерти, ни голода, ни тифа, ни разорванных на куски человеческих тел, ни страданий. Елица в тот вечер у костра просила мужа спеть хотя бы кусочек из солдатской песни «Там, далеко», которую пела Сербская армия, вытесненная во время войны за пределы своей страны. Он долго отнекивался, и тогда Тоша, сказав: «Что ты ломаешься как девушка!», взялся за свирель и, видно, чтобы создать ему настроение, сыграл несколько тактов, а потом запел, хотя никогда раньше никто не слышал, как он поет.
От звуков его голоса все затихли. Вдруг по его щеке скатилась слеза. «Эх, мать твою, прослезился», – смущенно проговорил Тоша, вытирая лицо рукавом.
Тогда пальцы сами потянулись к струнам гитары, и Дража запел, глядя не на прижавшуюся к нему жену, а на Тошу, старую песню, которую Елица раньше никогда не слышала. Сейчас он вдруг поймал себя на том, что вслух повторяет ее слова. Он перестал ходить по камере и сел на кровать.
Она должна была вот-вот появиться. Что же я могу сказать Елице, что может она сказать мне? Сказать мне… ей нечего мне сказать. Она будет меня утешать, подбадривать, это я знаю заранее. К чему все это? Для нас двоих было бы лучше не встречаться этой ночью. Нехорошо, что она увидит меня таким. От меня прежнего остались одни развалины, да и о ней, наверное, можно сказать то же самое. Возможно, я с трудом узнаю ее. Почему же меня так обрадовали слова о том, что она придет? Наверное, мне захотелось услышать ее приговор, который облегчил бы мое состояние. Мне захотелось услышать от своей жены ложь о том, что я вовсе не потерпел поражение. Она такое умеет, она умеет все повернуть другой стороной и даже мое поражение представить как победу в каком-то высшем и далеком смысле.
Она скажет мне… Нет, Елица, все уже давно сказано. Он вздохнул и встал.
Ноги помимо его воли опять заходили по камере, а блуждающие мысли остановились на одном давнем споре между дочерью и сыном.
«Павел Корчагин – самый красивый, самый храбрый и самый лучший потому, что он коммунист», – Гордана даже отложила в сторону ложку.
«Какая ты глупая! – сказал Бранко. – Он стал коммунистом благодаря своим качествам, а не наоборот».
«Л почему ты любишь Тоню? – набросилась она на брата. – Из-за того, что она красивая и все такое или из-за того, что она комсомолка? В Белграде полно красивых девушек, но в буржуйку ты же не можешь влюбиться».
«Суп остынет, перестаньте болтать глупости», – вмешалась мать.
«Папа, рассуди нас», – воскликнула Гордана.
«Я, душа моя, думаю, что этот ваш Павка Корчагин – хороший и порядочный парень и что он был бы точно таким же, даже если бы не стал коммунистом, – улыбнулся он. – Ведь в конце концов ваши мама и папа в некотором смысле буржуи. Но ты же не можешь сказать, что из-за этого нас нельзя назвать порядочными людьми».