От павильона на той, противоположной стороне, семеня, подбежала дама, он узнал фрейлину Катьку Валуеву, неплохо было б и её сейчас увидеть растелешенной, но та, кажись, вовсе не собиралась купаться, хотя свите следует разделять времяпрепровождения государей — это, как опытный царедворец, Зубов знал совершенно чётко. Но Валуева не собиралась купаться, она что-то сказала — не услышал, всё-таки было далеко, Лизка специально говорила в полный голос, да и голос у неё дай Бог всякому — сильный и резкий, что, скажи, у кавалерийского офицера при атаке, а фрейлина шепетила. Он услышал только «Амалия… Амалия…» и ещё «прямо сейчас». Зубов выматерился. Вечно старшая её сестрица путается у всех под ногами, нигде и никто её никогда не видит, на вечерах она, как правило, блистательно отсутствует, даже манкирует любимым Катиным театром и регулярно является только в манеж, но вечно умудряется всем мешать. Неужели Лизка вместо купания отправится сейчас проверять, что делают её муженёк и сестрица? Право слово, ничего необычного она не увидит.
Он протянул, не оборачиваясь, взад себя руку, Де Рибас, секретарь, тут же вложил в эту руку подзорную трубу, и он, елозя в креслах, изучил, кажется, каждый Лизкин волосок, каждый пупырышек возле розовых сосков — за несколько мгновений, пока та, махнув на Валуеву рукой и с блуждающей на губах улыбкой, оглядываясь на красные шарики боярышника, входила в воду. Зубов вдруг обернулся, увидел над собою перекошенную морду секретаря и сам скривился.
— Отвернись, скотина. То, что позволено Юпитеру, не позволено… барану. В заднице великой княгини нет никакого мистического света, дурак. Задница как задница и более ничего.
Тот, разумеется, немедленно отвернулся. Сколько глаз сейчас отовсюду смотрели на княжон, знал один Господь Бог. Господь так же знал, как на самом-то деле полагал Зубов: есть свет в Лизкиной заднице. О, Бог ты мой, есть мистический свет!
— Kalt… — сказала она, оборачиваясь к жене Константина и называя её прежним, полученным до крещения в православие, настоящим именем. — Kalt ist es, Julie. Aber komm nur, komm herein. Nur langsam.[6] — Та же улыбка, от которой у Зубова на своём берегу свело уже судорогой, кажется, не только lance d'amour,[7] превратившееся уж не в копьё, но в готовую разить дубину, в протазан с железным, до невозможности расширившимся копьём на конце; свело ещё руки, ноги и голову, зубы свело, ужасная теснота в панталонах мешала сидеть — это не чресла, не в силах вынести наблюдаемое, восстали, душа его восставала, — та же улыбка облетела её губы. — Langsam, damit der Koerper sich gewoehnen kann.[8]
Совершенно очевидно, что кошка желала, чтобы он, светлейший князь Платон Александрович, обсмотрел и худосочную Анну. У той на пряменьких плечах остались ещё синяки после последней ласки Константина; Зубов не выносил неизящного, того, что не напоминало бы ему Европы. Поди ж ты! Муж в минуту любви терзает свою жену! Может быть, в Париже мужья тоже ставят синяки своим женам, но здесь, в России, это слишком по-русски. Хотя он с огромным удовольствием отхлестал бы сейчас Лизку по её круглой попке.
— Отхлестать по попке… — тихонько сказал он, всё ёрзая, — чтобы визжала, как поросёнок.
Секретарь за спиною мудро ничего не произнёс в ответ.
Анна ничем не привлекала. Кроме того, он опасался гнева Константина. Как поведёт себя великий князь, если он, Зубов, начнёт делать авансы Анне, предсказать было невозможно. Константин — не то, что его старший братец, гипотетический наследник, — с тем можно было не церемониться, да и сама-то кошка, сама! Любовь! Он, Платон Зубов, испытывал именно это чувство именно к ней, к Лиз, причём тут, ей-богу, Анна да и вообще кто бы то ни был ещё!
Он нисколько не сомневался в скорой и решительной победе, о коей можно будет доложить Кате. Катя любит такие разговоры-то. Сейчас, продолжая держать карты в левой руке, он словно бы видел сквозь них, как — тогда — Лизку вытирают — это зрелище оказалось наиболее возбуждающим, потом подносят корсет — совершенно ненужный, да тем более летом, в такую жару, потом нижнюю рубашку… А ещё он видел сквозь карты и сквозь эту картину вытирания и одевания её улыбку над соседним столиком.
— Allons, comte, qu'avez vous, voyons… Votre carte, comte… Le comte est trop absorbe par des affaires d'etat pour pouvoir encore penser aux jeux de cartes inutiles avec des femmes agees.[9]
Зубов очнулся.
— Non, jamais, Votre Majeste. La jeunesse ne connait ni de vrai jeu, ni de vraie vie, ni de vrai amour…[10] — начал раздражаться, чего, разумеется, совершенно невместно было делать за Катиным ломберным столом. — И дел никаких с ними быть никак не может, — добавил, уже совсем вольно раздражаясь и всё-таки зная, что Катя простит праведный гнев. В рассуждение не брал, что сам он достаточно ещё молодой человек, не достигший и тридцати лет; фаворит императрицы являлся государственным мужем, чей возраст не имел адекватного для всех счисления. — Ни государственных, никаких прочих дел, хоть бы малых, а хоть бы и больших. Судьба России не беспокоит молодых людей. Молодых людей беспокоит одно: деньги, деньги, деньги… — он посмотрел на рассыпанные по столику деньги; лежали, кроме серебра, небольшие пачки ассигнаций. Он выигрывал, хотя с Катей вистовать следовало с сугубой осторожностью, а он просто забывал обо всём, существом своим, душою чувствуя Лизкино тело рядом с собой. Поистине, только счастливым любовникам не везёт в картах, а он, Платон Александрович Зубов, оказывался сейчас несчастен, очень несчастен.
— Обо всем, Ваше Величество, должны думать мы — люди в возрасте опыта и знаний, — сказал, уже рисуясь: имел претензию считать себя стариком, а Катя, разумеется, не одобряла отсылок на свой возраст; произнесённая фраза словно бы уравнивала в возрасте его с Катею — она оказывалась в его, зубовском, возрасте опыта и знаний. — Мы думаем, по высочайшему велению, о государстве и войске, о форме обмундирования и защите от измены. Об одном мы не имеем права думать, находясь на службе Вашего Императорского Величества, — о любви. Этот дурман разве что наевшись бешеных грибов может ударить в голову, разве что накурившись дурной травы!
Он поправил парик; волны раз и навсегда уложенных седых кудрей на стриженой под париком голове Зубова поблескивали под тысячами свечей, такою же искрою отвечали бриллианты за стеклами, сами стекла и бриллианты на пальцах играющих. Зубов покрутил перстень на правом указательном пальце — огромный алмаз тоже, в свою очередь, нестерпимо для глаз смотрящего блеснул в тяжёлой золотой оправе. Зубов собирался предложить кошке этот перстень, стоивший, небось, половину всего баденского её отцовского маркграфства, собирался, всё подбирал подходящий момент, хотя любой успешный любовник знает, что пустое дело — подбирать моменты-то эти, надобно своё брать сразу, вот тебе и всё.
— Та-та-та, — произнесла Катя в ответ на зубовскую тираду, качая головой. И посвистала чуть сквозь поднимающуюся верхнюю губу, с которой при этом начала осыпаться пудра: — Фьюить! Фьюить!
Зубов тут словно бы раздвоился. Одна его половина уставилась в даму бубен у себя в руке — дама очень напоминала Лизку и глазком, глазком эдак косила, говоря: «Платон Александрыч, зачем я вам сейчас, а, Платон Александрыч? Нет, не будет вам никогда от меня никакого проку. Сбросьте меня, ваше сиятельство, немедля сбросьте и немедля же прикупите нужную вам пару. Платон Александрыч! Вашш… Вам говорю, вашш сиятельство!»
Однако же всем видом своим дама явно показывала, что именно она нынче же сделает всю игру и что именно она сейчас ему, Зубову, совершенно необходима. Зубов аж непроизвольно головою покрутил — дама бубновая без бубнового же короля ни к чему в его картах сейчас не пригодилась бы, зачем, и в самом деле, ему дама? Ему нужен был король! Или хотя бы валет — молодой человек валет.