Я отобрал и эту тарелку, и всю стопку, заранее приготовленную на столе.
— Патроны кончились, — сказал я. — Иди спать.
— Нет, мне сейчас ехать надо.
— Куда?
— В одно место. К Павлу. Я с ним договорилась. Нам надо объясниться. На Крымском мосту.
Я видел, что сестра мне лжёт, а потом понял, что она вообще не в себе и, наверное, просто не отдает отчета в том, что говорит и делает. Но действительно стала собираться, надела поверх халата плащ, а сама осталась в тапочках. Так и намеревалась выйти. Придумала, что Павел ждет ее на Крымском мосту. Я еле удержал ее в дверях.
— Погоди, — сказал я. Мне пришлось схитрить. — Тебе незачем ехать. Он сам здесь через час будет.
— Правда? — спросила она. И сама же ответила: — Ну конечно, как я забыла. Пойду, переоденусь. Причесаться надо.
Я тотчас же начал звонить доктору, Юрию Петровичу, пока ее не было. Он выслушал меня и сказал, что немедленно едет. И чтобы я ни в коем случае не выпускал сестру из дома. А она уже вновь вышла из комнаты, на сей раз в вечернем платье, в котором была на вечеринке у Меркулова. Надушилась, губы подкрасила, нить жемчужная на шее, в волосах изумрудная заколка.
— Вызывай такси, поехали в ресторан, — сказала она мне. — Черт с ним, с Павлом! Гулять так гулять. Давай-ка и Бориску вызвоним, пусть обслуживает, шампанское мне в бокалы наливает.
Глаза у нее так блестели, как бриллианты — от жара, что ли? Я понял, что её только силой можно удержать. Схватил в охапку и потащил обратно в комнату. Бросил на кровать.
— Отец умер, ты что забыла? — прикрикнул на нее я. Она на какое-то время вроде бы очнулась, притихла. Потом промолвила:
— Не надо так, Коленька, со мной обращаться. Мне плохо очень.
— Ну, извини, — сказал я. — Сама виновата.
— Ты и не знаешь, отчего мне так плохо.
Тут она стала едва слышно, почти беззвучно смеяться, а мне совсем страшно за нее сделалось. Как бы она чего-нибудь над собой не выкинула. Молил Бога, чтобы Юрий Петрович поскорее приехал. А пока отвлекал ее всякими пустыми разговорами. Наконец, раздался звонок в дверь.
— Кто это? — настороженно спросила Женя. — Не открывай.
Но я выскочил в коридор и впустил в квартиру Юрия Петровича.
Он поспешно снял плащ, задал мне несколько наводящих вопросов и в комнату к Жене мы уже вошли вместе. Сестра стояла в самом углу, прижимаясь к стенке. Увидев доктора, разочарованно вздохнула.
— Это вы… — произнесла она с досадой.
— Какие мы сегодня красивые, — сказал Юрий Петрович. — А почему брата не слушаемся? Все походы на сегодня отменяются, давайте-ка сюда вашу ручку, пульс пощупаем. И укольчик сделаем. А вы, молодой человек, выйдите.
Я подчинился, ушел на кухню и стал ждать. Даже не подумал о том, что надо бы прибрать с пола осколки от тарелок. Просто сидел, безвольно сложив на коленях руки. Юрий Петрович появился минут через двадцать.
— Что ж, сейчас она засыпает, — произнес он в ответ на мой взгляд. — Я же предупреждал, что нужен абсолютный покой. Никаких нервных потрясений. Как бы воспаления мозга не было.
— У нас нынче отец умер, — сказал я.
— Это худо, — отозвался доктор. — Понимаю. Примите мои соболезнования, но надо держаться. Теперь вся надежда на вас, Коля. Ей еще долго нельзя будет выходить из дома. И в больницу сейчас нельзя, сами, наверное, догадываетесь почему. Могут определить не в ту клинику, с такими-то нервами. А это нам ни к чему. Это ее работа? — он нагнулся и поднял с пола осколок.
Я молча кивнул. Потом взял совок, веник и стал убираться.
— Здесь лечить будем, — сказал Юрий Петрович. — Я, пожалуй, у вас сегодня и переночую. На всякий случай. Тревожно мне за Евгению Федоровну что-то. Найдется местечко?
— Ну конечно! — радостно откликнулся я: теперь хоть спокойнее станет, с опытным-то человеком в доме. — У меня в комнате. А я тут, на раскладушке лягу.
— Вот и отлично. А чай у нас найдется? Вы меня от ужина оторвали. От любимой котлетки с луком.
— Всё будет, — уверил его я. — Простите, Юрий Петрович, а как ваша фамилия? Я на рецептах разобрать не мог, всё гадал.
— Фицгерберт. — произнес он с достоинством. — Потомственный врач в пятом поколении. Ну, мы об этом еще поговорим, ночь длинная. Я ведь почти не сплю, бессонница.
— И мне не хочется, — сказал я.
Мы действительно долго не ложились, сидели на кухне, гоняли чаи, разговаривали, откровенничали, спорили о том — о сём и мне было с ним интересно, именно такого простого умного собеседника сейчас и не хватало. Он даже чем-то отца напомнил, не знаю почему — внешнего сходства не было, но в Юрии Петровиче таилась какая-то неподдельная доброта, присущая всем врачам и, как ни странно, настоящим военным. Те и другие в своей профессии часто сталкиваются с болью и кровью, но не должны ожесточаться и черстветь душой, они по натуре своей — спасатели.
Дверь в комнату сестры была открыта и, если она вскрикивала во сне или начинала бредить, он вставал, давал ей лекарство или делал укол. Потом возвращался, и мы вновь продолжали беседовать. Я уже знал, что он протестантского вероисповедания, из немецких евреев, но это меня ничуть не смущало, напротив. Это националисты и фанатики придумали рознь между людьми, а все мы едины. И Юрий Петрович оказался сейчас именно тем человеком, которому я решился рассказать всё, без утайки: об отце и маме, о себе и сестре, о Павле и Борисе Львовиче, о Даше и Рамзане, о всех этих последних семи днях моей жизни, в которые уже произошло столь много разных событий. Я готовил эту исповедь для отца Анатолия, надеясь в ближайшие дни отправиться на Крутицкое Подворье, а выложил всё как на духу доктору Фицгерберту, хотя видел его всего второй раз в жизни. Мне не нужны были его советы, я просто хотел всё рассказать, не таить в себе.
— Сложная штука жизнь, не разберешь — кто прав, кто виноват, где настоящая любовь, где подделка, — проговорил Юрий Петрович, протирая платком свои толстые роговые очки. — 0 вас, Нефедовых, можно роман писать, так всё закрутилось. Да писателей таких нет, одни Маринины да Акунины остались. Всюду шкурники. Среди врачей тоже густо их стало. Куда бедная Россия катится? Где идеалы бывшие? Не советские, так дореволюционные? Кому честь продали? Вот и мне теперь приходится на «новых русских» подрабатывать, на Бориса Львовича, хотя на пенсии уже, мог бы на огороде с тяпкой ковыряться. Но на огород за всю жизнь так и не заработал. А у них, за один год — и особняки, и состояние, которое и на внуков хватит. Разве это справедливо? Разве можно теперь своим собственным, благородным трудом жить? Нет, не проживешь, не хочешь, а заставят подлость сделать. Вот когда всех замарают в подлости, тогда Россия, как страна духа, а не плоти и кончится. А Борис Львович — страшный человек, через любого переступит, — добавил он и посмотрел в ту комнату, где спала Женя. — Бедная девочка!.. Но жить надо. Жить, а не обезьянничать, на других глядя. Ты, Коля, паренек добрый и честный, по лицу видно, и всё ещё перемелется. Жизнь впереди будет долгая и радостная, уж ты-то с пути прямого не свернешь, верю. А значит, и Россия еще покуда не оскудеет. Унывать только сейчас не смей. Господь уныния не прощает. И помни, что вдвойне больше должен теперь о сестре заботиться. Ты все-таки мужчина.
Мне вдруг захотелось показать Юрию Петровичу, какая Женя замечательная художница, и я даже сбегал в мастерскую, принес портрет Павла. С немалой гордостью /будто и моя тут заслуга!/ установил его на столе. Доктор, сняв очки и прищурившись, долго и внимательно смотрел. Хорошо, что она не порезала холст «на шнурки», как обещала. Теперь я его у себя в комнате спрячу, коли он ей не нужен. А доктор всё молчал, рассматривал портрет. Иногда губами шевелил, как рыба, выброшенная на берег.
— Ну что скажете? — не выдержал я.
— Тоже страшный человек, — ответил он неожиданно для меня, — Одержимостью своей страшен. Такой, если от веры отступит, со всей силой Богу мстить станет. Эх, Евгения Федоровна, Евгения Федоровна… Что же за напасти на вас такие? А Павел этот также не заметит, как раздавит кого-нибудь на пути своем. Под ноги-то не смотрит.