Офицеры, ходившие в сплав с Облеуховым, один за другим покинули батальон. Кого-то перевело начальство, другие сами больше не могли оставаться в батальоне. Дьяченко особенно запомнился поручик Коровин, дельный, распорядительный, как говорили, человек. Яков Васильевич долго уговаривал его взять обратно рапорт об отставке. Тот сначала отводил глаза, суетливо подрагивающими пальцами бил кресалом, пытаясь раскурить трубку, но, так и не запалив трут и не закурив, сунул трубку в карман и сказал, глядя прямо в глаза новому командиру:
— Да что там рапорт… Они ж, солдаты, не поверят теперь ни одному нашему слову. Как после этого идти в новую экспедицию! Это не учение на плацу, и не парад, где можно только командовать. Мы же, штабс-капитан, их бросили… Трусливо бросили в снежной пустыне…
Полковник Облеухов сразу, как сдал батальон, был понижен в звании. Дьяченко с головой ушел в батальонные дела. До этого ему не приходилось командовать таким количеством людей, хотя военную службу он испытал основательно.
Пятнадцати лет Яша Дьяченко был увезен из маленького поместья своего отца в Полтавской губернии на службу унтер-офицером в Тираспольский конноегерский полк, и с тех пор, правда, с десятилетним перерывом, он в строю. Пришлось быть конным егерем, драгуном, уланом, строить южнорусские военные поселения, совершать многомесячные пешие переходы. И вот теперь впереди Амур — дикий край, на всем протяжении которого стоит лишь пять временных казачьих постов, да где-то в самом устье есть Николаевский да Мариинский посты.
Из всех старых офицеров в батальоне числился только подпоручик Прещепенко. Да и тот, посадив баржу с мукой на мели, за бывшей Албазинской крепостью, зимовал там с несколькими солдатами.
Пока подъезжали новые офицеры, Дьяченко старался всячески ободрить и выделить солдат — участников прошлогоднего похода. Они у него отвечали за строительство плотов, заготовку леса. Он и сам часто брался за топор, показывал, как ловчее обтесать бревно для киля баржи, как поправить пилу. После этого проще было завести с солдатами непринужденный разговор.
— Ну и что 13-й номер… — посмеивался он, когда солдаты говорили, что номер у батальона несчастливый. — А слышали, как солдат, тоже как мы — линеец, тринадцать чертей обхитрил?
И рассказывал где-то слышанную солдатскую сказку. Правда, в ней говорилось про солдата и двух чертей, но он, хитро щурясь, увеличивал чертово племя до тринадцати, а простого солдата делал линейным.
Солдаты похохатывали — и сказка забавная, и отдохнуть можно.
— Вот что значит: мы линейцы, — заканчивал Дьяченко, когда последний черт, обманутый солдатом, с позором и без хвоста, извергая смрад, проваливался в преисподнюю.
У другой баржи, которую уже заканчивали и теперь конопатили и смолили, командир батальона похваливал отличившихся:
— Молодцы, ребята. Сразу видно: настоящие линейцы! — и, обращаясь к молодому солдату, спрашивал: — Ну ты, Тюменцев, рад, наверно, что попал в линейный батальон?
Игнат мялся, глядел на товарищей.
— Так, ваше благородие, солдат — он везде солдат. Служба-то, чо хорошего!
— Ему бы к Глаше! — оживлялись другие. — Невеста у него осталась:
— Ну, невеста у солдата — его ружье, а у нас еще и топорик. Значит, у нас сразу две невесты. А солдат — солдату рознь. Мы — линейные солдаты держим первую линию. Первую! Самый рубеж государственный. Поэтому и зовемся — линейным батальоном. Линейные батальоны всегда впереди. А уж за ними все остальные. Потому-то и на Амур мы первыми идем.
Солдаты из тех двух рот, что Дьяченко привел год назад из Верхнеудинска в Шилкинский завод, хвалили его другим:
— Подходящий командир. Он зря не изругает, не дерется. На ночлег, допустим, сперва нас разведет, а потом уж сам укладывается. И о провианте заботится. Шли мы с ним зиму, знаем его.
Постепенно батальон сплачивался.
И вот Четвертый сплав, к которому готовились с морозного и ветреного января, начался.
3
Под самый вечер, когда уже солнце повисло над зааргуньскимй горами, отпросился Кузьма Сидоров у командира батальона и отправился в Усть-Стрелку.
— К утру чтоб был, — приказал капитан. — Утром ожидается его высокопревосходительство, и мы отчаливаем.
— Я мигом обернусь. Мне бы только дружка повидать, — заверил Кузьма, предвкушая добрую домашнюю закуску и, конечно, выпивку при уютном свете каганца, под неторопливый разговор с тезкой Кузьмой Пешковым.
До станицы недалеко — версты две.
Шагал Кузьма и вспоминал, как декабрьским вечером, когда солнышко вот так же опускалось за гористый аргуньский берег, подходили они с Пешковым к этой станице.
— Вот она, родимая. Дошли, — радовался Пешков. — Счас, паря, старуха сала нажарит. Щи у нее должны быть тепленькие. Жена у меня домовитая. Наську за спиртом пошлем. Добежали мы с тобой, а!
При виде заваленных снегом домишек, дымков над трубами им казалось, что они и правда чуть не бегут, хотя, сбив за поход ноги, ослабев в дальней дороге, солдат и старый казак еле ковыляли.
— Энто каки-таки люди? — окликнул их от своего дома Мандрика, тюкавший до этого топором.
Переводя дух, Пешков остановился и закашлялся. А Мандрика, отложив топор, косолапил к ним, приглядываясь из-под варежки.
— Что же ты, паря годок, соседа не признаешь, — откашлявшись, наконец сказал Пешков.
— Неужто Кузьма! — ахнул казак. — Не признал, ан не признал. Богат будешь, Кузьма! Воротился наконец. Ну, ин и ладно, ну, ин и добро… Да и как тебя признаешь, оборвался, как варнак. — Мандрика помялся, а потом предложил: — Так заходьте ко мне в дом! — И, словно обрадовавшись этой мысли, стал усиленно приглашать: — Заходьте, заходьте!
— Ты что? — удивился Пешков. — И мой дом вот он. Сколько дней до него топал, а уж тут дойду. Я уж к тебе завтра.
— Ну, ин ладно, — топтался на месте Мандрика, а потом начал сморкаться, очень уж старательно, так чего-то и не договорив.
— Али что таишь, сосед? — забеспокоился Пешков. — Так говори. Может, с Наськой что, али с конем?
Мандрика еще потоптался, потом махнул рукой.
— А, лихоманка его бери! Хошь не хошь, а сказать надоть. Да, может, зайдем все-таки в избу?
— Говори здеся, не томи, — приказал Пешков.
Мандрика еще раз махнул рукавом и решился:
— Жинка твоя Авдотья преставилась. Царство ей небесное. И похоронили без тебя.
Во время этого разговора подошла Мандрикина Марфа, другие бабы.
— Ай, мужики, — запричитали они, — да и что же это такое с вами сделалось? Оборвались, измаялись.
— Приказала Авдотьюшка долго жить, преставилась.
— Еще ладно, что в ту пору батюшка горбиченский тута оказался. Причастил ее, отпели, как положено. А не окажись батюшки… беда.
И вот сейчас, после долгой разлуки, бодро шагал линейный солдат Кузьма Сидоров навестить Пешкова. Пусть посмотрит, как выправился солдат. И одет подходяще в новое обмундирование, и сапоги на нем добрые, и кисет полный табаку. Придет солдат, ударит кулаком по двери, распахнет ее, щелкнет каблуками и доложит: «Солдат линейного номер тринадцатый батальона Кузьма Сидоров желает здравствовать!».
Тянулись по улице станицы подводы, гомонили у плотов и барж на берегу Аргуни казаки, белели палатки, а Кузьма видел только дом Пешкова и топал прямиком к нему.
Вот и знакомая дверь, за которой в прошлом году отогревались, а проворная Настя, всхлипывая от радости, что вернулся в их осиротевший дом отец, носилась то в сенцы за салом, то в подполье за квашеной капустой, а то бросалась с кочергой к печи, где радостно гудел огонь.
Кузьма, как и задумал, трахнул кулаком по двери, распахнул ее во всю ширину и, пригнувшись, шагнул через порог в полумрак дома. Там он браво вытянулся, прихлопнул каблуками и поднес руку к фуражке.
— Так что, разрешите доложить, — начал он и осекся…
На лежанке у печи, лицом к двери лежал Кузьма Пешков. Рядом с ним сидел старик Мандрика, у изголовья стояла Настя и белой тряпицей обтирала отцу мокрый лоб. На скамейке у стены сидели незнакомые Сидорову казаки. Пешков тяжело дышал, глаза его были устремлены вверх на матицу потолка.